— Не очень много, на самом деле. До того как мы пришли сюда, в Германию, гемы постоянно резали друг другу глотки. Теперь это римская провинция. Мы уже два года не даем гемам убивать друг друга… Поэтому новое поколение растет бородатым. Почти все германцы, что недавно вышли из детского возраста, носят бороды. А кто из молодых оказывается с бритой рожей — тот, скорее всего, убил одного из наших. С такими у нас разговор короткий… простите, легат. Что-то я увлекся.
Однако. Как все запутанно.
— И часто здесь убивают римлян?
Он пожимает плечами.
— Иногда случается.
— Но за что?
— Мы не даем им убивать друг друга.
Я поднимаю брови.
— Всего лишь?
— А вы знаете лучшую причину для ненависти?
Я впечатлен. Действительно.
* * *
Быстро темнеет. Огромная грозовая туча ползет сюда — дальше, над лесом, уже глубокая чернота, провал в бесконечность.
Времени мало. Теперь мы скачем во весь опор. Рабы жалобно стонут. Тит Волтумий не очень хорошо держится в седле, он «мул», пехотинец, но центурион не жалуется — хотя его и болтает на пегой лошади, как мешок с овсом… Он мучительно пытается удержаться в седле.
Дорога, вымощенная камнем. Подковы лошадей звонко стучат по булыжнику.
Издалека до нас доносятся глухие раскаты грома. Сюда идет гроза. Поднимается ветер, перекатывает по вершинам деревьев штормовые медленные волны. По вересковым пустошам с обеих сторон от дороги словно катается невидимый великан. Становится свежо… Я сжимаю пятками бока лошади. Настолько свежо, что мне приходится пригнуться, чтобы не сдуло. Ветер дергает меня за волосы, лепит одежду к телу.
Справа кресты, слева кресты. Мы их уже много проехали.
Глубокая синева вокруг окутывает лес, заросли вереска, квакающие болота.
Топот копыт.
— Здесь, — говорит Тит Волтумий. У него воспаленные от усталости глаза. Голос мучительно спокойный — и оттого кажущийся еще более измученным.
Я резко осаживаю коня — слишком резко. Проклятье! Тот взбрыкивает и чуть не выбрасывает меня из седла.
Но прежде чем он толком успевает остановиться, я уже оказываюсь на земле. Оглядываюсь. Здесь? Я поднимаю взгляд, вижу чьи-то изуродованные лодыжки. Мухи вьются вокруг них. Почерневшая шляпка железного гвоздя…
Выше голову!
Острые колени. На бедре засохшая черная кровь. В этом распятом подобии человека трудно узнать того гордого резкого варвара, что требовал божьего суда… Требовал еще совсем недавно… Теперь это тень прежнего человека — хотя прошло совсем немного времени. Ребра едва не прорывают кожу. Мне кажется, что я вижу…
Прорывают. Смешно. Проклятье! Мы опоздали. Опоздали! Я спрыгиваю с коня. Проклятье! Прокля…
— Быстрее! — кричу я рабам. — Снимайте его! Что встали, придурки?! Ну!
— Легат, — говорит Тит негромко. Он смотрит на меня сверху вниз, сидя в седле неровно и неловко. Вообще удивительно, что он не выпал из него по пути.
— Что — легат?! — Я поворачиваюсь к рабам. — Я жду. Снимайте его, чего ждете?
— Легат!
В голосе центуриона затихают раскаты далекого грома. Он смотрит на меня спокойно и просто.
— Он мертв.
* * *
Помню, когда Квинта в детстве ударило качелями, он — мокрый от слез обиды и ярости — стоял и пинал деревянный столб. Долго пинал.
Я подхожу к столбу и пинаю его ногой. Потом еще. Боль пронзает лодыжку, но я не останавливаюсь. Н-на! Н-на! Н-на!
Когда боль в ноге становится невыносимой, я поворачиваюсь и, хромая, иду обратно к лошади. Глаза от усталости провалились. Лицо напоминает восковую маску, рассохшуюся от старости и осыпающуюся…
Лошадь от меня шарахается. Смотрит испуганно, раздувает ноздри. Я протягиваю руку, лошадь отступает.
— Ну и пошла ты тогда, — говорю я. Оглядываюсь. Крест с германцем чернеет на фоне фиолетовой вересковой пустоши и недалекого леса. Он последний в ряду крестов, тянущихся от Ализона. Так. Прошел всего день с момента казни. Германец не мог так быстро умереть, на кресте мучаются долго…
Может, он еще жив? Просто кажется мертвым? Такое бывает. В Африке я видел фокусника, которого связывали, укладывали в ящик и закапывали в землю. А потом через три дня откапывали — а он живой!
Я сам не знаю, почему пытаюсь ухватиться за такие глупости. Ду ис двала. Ты дурак.
Я поворачиваюсь к рабам. Центурион смотрит на меня сверху.
— Хорошо, — говорю я. — Слезайте и снимите его с креста.
Рабы молча переглядываются, но с места не двигаются. Почему-то косятся на центуриона.
— Снимите его, — приказываю я. — Ну же!
— Выполняйте, — говорит Тит, словно моего приказа им недостаточно. Рабы вдруг начинают шевелиться.
Старший центурион усилием воли приподнимает себя над седлом и перекидывает ногу. Неловко спрыгивает на землю, охает, со стоном приседает. Начинает растирать бедра. Несладко ему сегодня пришлось.
Рабы вынимают из мешков, притороченных к седлам, привезенные инструменты. Складывают на землю. Потом опять смотрят на центуриона. С надеждой. Мол, центурион здесь самый нормальный. Он сейчас образумит хозяина, и делать ничего не придется.
— Снимайте, — говорит центурион. — Это приказ легата.
* * *
Раб перебрасывает веревку через перекладину креста, упирается ногами. На ней завязаны узлы. Другой начинает взбираться вверх, зажав в зубах нож…
Режет веревки, привязывающие руки германца. Потом нужно что-то сделать с гвоздями. В общем, работы много. Помогаем даже мы с центурионом, иначе бы рабы возились до завтра.
Снять человека с креста сложнее, чем его туда прибить.
Наконец германца удается уложить на землю. Ветер дует все сильнее, рывками. По вересковой пустоши гуляют темно-синие волны. Усиливающийся, пульсирующий шелест листьев напоминает биение сердца. Деревья качаются. В стороне севера, за лесом, там, где река Визургий и лагеря легионов, скапливается глубокая черная темень. Бездна. Словно небо куда-то проваливается.
Напряжение в воздухе такое, что он вот-вот лопнет.
Я наклоняюсь к германцу.
— Легат! — говорит центурион.
— Вижу, Тит.
В боку германца, слева, под ребрами, небольшая колотая рана. Бок залит черной засохшей кровью. Вот и ответ, Гай. Что, легат, допрыгался? Кто-то не стал надеяться на римское правосудие и медленную смерть. А решил ускорить дело. Но кто?!
Если бы мертвые могли говорить. Если бы… Я прикладываюсь ухом к его груди. Тихо, только что-то булькает. Встаю и пинаю его по ноге. Нога дергается, падает. Может, он притворяется? Бред.