Подобно волкособам (которых я никогда в жизни не видел, поскольку они слишком злобны, чтоб приносить хоть какую-то пользу), местные эклектики унаследовали от предков разных кровей все самое дурное, всю их жестокость и необузданность: будучи друзьями либо сподвижниками, они строптивы, вероломны и вздорны, будучи же врагами – свирепы, коварны и мстительны. По крайней мере, так отзывались о них мои подчиненные из Винкулы – ведь более половины заключенных в ее подземельях составляют именно эклектики.
Встречаясь с мужчинами, говорящими, одевающимися, держащимися по-иноземному, я всякий раз начинаю строить догадки о природе женщин их расы. Связь между ними имеется непременно, поскольку и те и другие взращены единой культурой, подобно листьям дерева, видимым наблюдателю, и прячущемуся за ними плоду, коего наблюдатель не видит. То и другое также взращено одним и тем же живым организмом, однако наблюдатель, отважившийся судить о внешнем виде и вкусе плода по очертаниям пары поросших пышной листвой ветвей, наблюдаемых (если можно так выразиться) с изрядного расстояния, должен обладать весьма обширными знаниями о листьях и о плодах, дабы не выставить себя на посмешище.
Воинственные мужчины вполне могут быть рождены слабыми, хрупкими женщинами и даже иметь сестер почти столь же сильных, как сами, и куда более решительных. Посему я, прогуливаясь среди толп, по большей части состоящих из местных эклектиков и горожан (на мой взгляд, отличавшихся от жителей Несса разве что одеждой попроще да манерами слегка грубее), невольно принялся рисовать в мыслях образы кареглазых, темнокожих женщин; женщин с глянцевито блестящими черными волосами, густыми, словно хвосты пегих скакунов их братьев; женщин с волевыми, однако прекрасными лицами; женщин, склонных к яростному сопротивлению и быстрой капитуляции; женщин, которых можно завоевать, однако нельзя купить – если подобные женщины существуют в нашем мире хоть где-нибудь.
Из их объятий я устремился мыслями в края, где их можно найти, к одиноким приземистым хижинам у родников среди скал, к крытым шкурами юртам, затерявшимся на просторах высокогорных пастбищ. Вскоре мысли о горах захлестнули меня с головой, как некогда, пока мастер Палемон не объяснил, где именно расположен Тракс, – мечты о море. Как же великолепны они, незыблемые идолы Урд, высеченные из камня бессчетными резцами стихий во времена непостижимо древние, однако до сих пор поднимающие над окоемом мира жутковатые головы, увенчанные митрами, тиарами и диадемами, посеребренными снегом, под коими темнеют глаза величиною не меньше иных поселений, а еще ниже – плечи, укутанные мантиями лесов!
Так думал я, укрывшись под неяркой джеллабой простого горожанина, локтями прокладывая себе путь вдоль забитых народом улиц, насквозь пропахших навозом и ароматами кухонь, и мысли мои целиком занимали образы гор, нависших над головою скал в ожерельях хрустальных ручьев.
Думаю, Теклу когда-то возили, по крайней мере, к подножиям этих пиков – несомненно, затем, чтоб укрыться в горах от жары некоего особенно знойного лета, причем множество картин, возникавших в памяти словно бы сами собой, она явно запомнила совсем еще крохой. Видел я и целомудренные цветы, растущие прямо из камня, да так близко, что взрослому для этого пришлось бы опуститься на колени; и бездонные пропасти, не только пугавшие, но и поражавшие воображение, как будто само их существование противно законам природы; и высочайшие горы, в буквальном смысле слова не имеющие вершин – казалось, весь мир наш без конца падает, течет с какого-то невообразимого Свода Небес, накрепко соединенного с землей этими самыми пиками.
Со временем, пройдя город почти из конца в конец, я достиг замка Акиэс. Здесь я назвался караульным, стоявшим на посту у служебного входа, был впущен внутрь и поднялся на вершину донжона, как некогда, прежде чем распроститься с мастером Палемоном, поднимался на нашу родную Башню Матачинов.
Взойдя на нее, дабы сказать «прощай» всему, что знал в жизни, я оказался на одной из высочайших вершин Цитадели, в свою очередь, венчавшей собою одну из высочайших возвышенностей во всем Нессе. Столица тянулась вдаль, насколько хватало глаз, а Гьёлль пересекал ее, точно след слизня – карту; кое-где, у самого горизонта, виднелась даже Стена, но ни единое здание, ни единая башня во всем городе не могли бы бросить на меня тени.
Здесь впечатление оказалось совсем иным. Сейчас я стоял над Ацисом, несшимся ко мне сверху по скалистым уступам – каждый вдвое, а то и втрое выше высокого дерева. Взбитая в белую пену, сверкавшую хрусталем в лучах солнца, река исчезала подо мною и вновь появлялась внизу, в виде серебристой ленты, струящейся через город, угнездившийся в теснине скал с опрятностью одной из игрушечных деревенек в коробке, какие мне (вернее, конечно же, Текле), помнится, дарили ко дню рождения.
Однако стоял я словно бы на дне исполинской чаши. По обе стороны от донжона вздымались кверху стены утесов, и, взглянув на любой из них, вполне можно было – по крайней мере, на миг – поверить, будто сила земного притяжения, благодаря баловству некоего колдуна с мнимыми числами, сменила направление действия, повернулась под прямым углом к прежнему, подобающему направлению, и на самом деле отвесные скалы передо мною – обыкновенная ровная земная твердь.
Наверное, целую стражу, а то и более, глазел я на эти скалы, на паутину бесчисленных струй водопадов, что с грохотом, с громкой любовной песнью падали вниз, дабы слиться с Ацисом, и на застрявшие среди них облака, словно бы робко жмущиеся к их непоколебимым стенам, подобно овцам, озадаченным, сбитым с толку громадой незнакомого каменного загона.
Наконец великолепие гор и мечты о горах утомили меня – вернее сказать, не утомили, но одурманили до головокружения; будто бы видевший неумолимые лики утесов, даже зажмурив глаза, я чувствовал, что в эту ночь и на протяжении еще многих ночей мне предстоит падать с их круч либо цепляться сбитыми в кровь пальцами за их беспощадные склоны.
Решительно повернувшись лицом к городу, я отыскал взглядом Винкулу, казавшуюся отсюда лишь скромным крохотным кубиком, вмурованным в скалу, являвшую собой не более чем морщинку среди бессчетных волн камня вокруг, и ее вид прибавил мне бодрости духа. Встряхнувшись, я принялся (будто играя сам с собой, чтоб окончательно протрезветь после долгого любования горами) оглядывать главные улицы, стараясь узнать среди них те, что привели меня к замку, рассматривать под новым углом здания и рыночные площади, примеченные по пути. Взглядом нащупал я городские базары (их оказалось два, по одному на каждом берегу реки) и обновил в памяти знакомые достопримечательности, которые не раз видел сквозь амбразуру Винкулы, – арену, пантеон и дворец архонта. Когда все виденное мною с земли подтвердилось еще раз, с новой точки зрения, и пространственная взаимосвязь оной со всем, что я уже знал о планировке города, сделалась мне понятна, я начал исследовать боковые улочки, скользя взглядом вдоль их извилистых русел, тянувшихся вверх, к гребням склонов, нащупывая проулки, зачастую казавшиеся не более чем полосками мрака меж зданий.
В поисках таковых мой взгляд, наконец, вернулся обратно к речным берегам, и я начал изучать облепившие их причалы и склады и даже пирамиды бочонков, ящиков и тюков сена, ожидавших погрузки на борт какого-нибудь торгового судна. Здесь вода больше не пенилась – ну разве что кое-где, у самых пирсов. Синева ее, почти сравнявшись оттенком с синью индиго, подобно темным, словно индиго, теням, что появляются на снегу к вечеру зимнего дня, безмолвно струилась вдоль берегов – вроде бы плавно, неспешно, однако скорость движения несущихся куда-то каиков и груженых фелук ясно давала понять, сколь велика мощь, таящаяся под речной гладью: суда покрупнее размахивали бушпритами, точно фехтовальщики шпагами, и все как одно по-крабьи рыскали вбок, когда весло гребца невзначай угодит в стремительный водоворот.