К вечеру красивый ЗИС мчал нас к зажигающимся огням столицы. Радостно билось сердце!!
Послесловие автора
1941–1946
Мне приходилось видеть и руины Карфагена и Самарканда. Я осматривал омытые кровью твердыни Соловецких островов и Дубровника. И как на спиле старого дерева легко можно разглядеть годовые кольца, я различал лишь столетние кольца кровопролитий.
Попытка пройти дорогами отца – бессмысленна, уже по одной лишь причине, что нет мотивации.
То есть нет такой мощной мотивации.
Праздное любопытство, авантюризм, удовлетворение собственного тщеславия? Может быть!
Но эти строки последние, которые я пишу для этой книги. И я могу честно ответить, что во всех небольших сценках и эпизодах, описанных во второй части этого эссе, я ощущал фантомную боль.
Объясняю: во всех описанных ниже эпизодах мне мнилось, что мы с папой рядом.
Но мне хотелось пройти дорогами отца 1941–1946 гг. рядом с ним и ощущать его рядом с собой в моих несуразных, а подчас смешных поездках.
Потому что, если ты сумеешь постоянно ощущать дорогого тебе человека рядом (а этому надо учиться!), жизнь будет постоянным праздником.
И фантомные боли останутся в фантомном мире.
Часть 2 Фантомные боли
Шура и Машка
«…Шура Зевеке – солдат, много он испытает,
и мало шансов вернуться домой…»
Из письма 26.12.42
1
Шура закончил свою войну лишь в начале сорок седьмого, но не очень жалел об этой задержке, а скорее радовался: лишние полтора года дали ему полноценное офицерское звание – лейтенант, орден Красной Звезды и право поступать в университет, несмотря на сгинувшего неизвестно где, а точнее, известно где, отца.
В сороковом Шуре было четырнадцать, и на всю жизнь он запомнил, как в последний раз видел отца. Был ясный выходной день, светило солнце, Шура возвращался со стадиона «Водник» с Костей Барабановым, новым чемпионом города по теннису, и несколько удивился, почти столкнувшись у крыльца своего дома с отцом в сопровождении двух незнакомцев, одетых в стандартные страшные длиннополые серые летние пальто.
Отец, выдающийся конструктор-кораблестроитель, автор десятков книг, заметно волновался, поправляя очки на переносице безымянным пальцем левой руки.
– Шура, – обратился он к сыну, – маме и бабушке скажешь, что я скоро вернусь. А если что – помни: у тебя есть не только мама и папа, а и бабушка с дедушкой. Культурным можно считать лишь того человека, который помнит, что было до него, и думает о том, что будет без него.
Все как-то замешкались и остановились. Василий Карлович, отец Шуры, поднял голову и увидел за оградой соседского палисадника женщину, склонившуюся над клумбой.
– Вера Николаевна, какие у тебя обалденные цветы! Вера, скажешь моим?
– Скажу, Вася, скажу. А эти товарищи наши или из Москвы?
– Из Москвы, Вера.
– Это плохо. Очень плохо.
Последние слова расслышал только Шура.
2
Состав был литерный, секретный и остановился не на Московском вокзале, а на Сортировочной станции, за несколько километров от города. Долго выставляли оцепление, а потом пропустили сквозь него Шуру с таким напутствием, что хотелось все забыть и бежать домой без оглядки.
После трех лет отсутствия понять, почувствовать, что через час-два, ну, через три он протопает по булыжным мостовым, которые помнят его шаги, ощутит запах полыни из родных оврагов, будет стоять на знаменитом волжском Откосе, вид с которого не с чем сравнить, и дышать воздухом Волги!
Когда он промаршировал мимо Московского вокзала, часы показывали три. Через пятнадцать минут напротив горсовета, бывшего Главного ярмарочного дома, вскочил на заднюю подножку трамвая. Дребезжа на стыках рельсов, тот уверенно потащился через Оку в город. Шура висел, держась за деревянный поручень на нижней ступеньке задней площадки, и радостно смотрел, как оттуда, где Волга уже соединилась с Окой и, широкая, перетекала через горизонт, выползало алое светило.
От Черного пруда он шел уже не торопясь: здесь ему были знакомы каждый двор, каждая воротина, подпертая сломанной оглоблей, каждая водоколонка. Шура даже остановился около одной, на углу Грузинской, попил и ополоснул лицо и шею. Во двор он вошел с Белинской, с трудом открыл тяжелую калитку, висящую на одной петле, и зашагал мимо соколовского дома, вдоль молоденьких, но уже рослых кленов, которые он сажал с мальчишками десять лет назад. Шура уже видел окна своего дома, и крыльцо, и веранду. На веранде стояла мама, она улыбалась и плакала.
– Мама! Ты почему не спишь? Ночь на дворе!
– Я недавно проснулась. Я чувствовала, что ты приедешь!
3
Знаете, как пахнет бедность? Нет, не грязным телом и не дешевым табаком, не луком и не селедкой. Бедность пахнет свежевыстиранной, непросохшей и непроглаженной одеждой: чистая белая рубашка, с серым оттенком, чуть-чуть влажная, чистые штаны-шаровары, с утяжеленными мокрыми швами. Кроме всего прочего, бедность – понятие субъективное. Это ощущение возникает внутри человека, он пытается бороться с ним. Тогда и появляются вымытые полы, вытертая и выскобленная до белизны, прожженная утюгом столешница, залепленное замазкой, треснутое стекло, карта мира в виде двух полушарий на бревенчатой стене и ничего лишнего.
Шура был очень чувствителен к запахам. Он мог различать даже те, которые многим недоступны: запах смерти, или страха, или вообще удивительный запах болезни, состоящий одновременно из неуверенности, кислоты и усталости. Шура безошибочно определял, кто симулирует, а кому срочно надо к врачу.
Запах бедности, который назойливо доходил до Шуры от его новых соседей, был внове для этого дома и этого двора, сформированного пятью большими деревянными двухэтажными домами, построенными в конце двадцатых годов крупными инженерами и профессорами-водниками на кооперативной основе. Здесь, во дворе, имелись не только детские качели и барабан с песочницей, но и волейбольная площадка и даже травяная лужайка для игры в крокет. Здесь в квартирах убирались домработницы, а детей лечили частные врачи Пальмов и Симолин.
Новые соседи появились недавно, по словам мамы, с год назад, в порядке уплотнения. Во время войны уплотняли многих, особенно не церемонились с семьями, в которых были репрессированные. Беженцы с Украины, Белоруссии, эвакуированные из блокадного Ленинграда – ими был заполнен город, и возвращаться к себе они не торопились.
Семья новоявленных Шуриных соседей состояла из Дуняши, маленькой молчаливой трудолюбивой женщины, которая работала с утра до вечера в Оперном театре, пытаясь кое-как содержать семью. В Оперном она была уборщицей, прачкой и белошвейкой и еще подрабатывала на Сенном рынке, откуда регулярно приносила то кусок рубца, то сумку картошки, то воблы, то семечек. Муж ее, Александр Иванович, был инвалид без обеих ног, но с двумя орденами Славы; с утра он, чисто выбритый, на подшипниковой тележке «вставал» у проходной Оперного театра и тихонько мурлыкал арии из всех ведомых и неведомых опер – где только он их выучил? К вечеру его, пьяненького, привозили мальчишки во двор и оставляли, пристегнутого ремнями к тележке, спать около крыльца. Был у Дуняши с Александром Ивановичем десятилетний сын Колька. Колька-инвалида – звали его все во дворе, чтобы не путать с другим Колькой, Колькой-лысеньким.