Но одно дело – подавить любопытство и совсем другое – избавиться от него вовсе; с этого дня Аттерсон уже не искал общества второго своего друга с прежней охотой. Он думал о нем доброжелательно, но в его мыслях были смятение и страх. Он даже заходил к нему, но, пожалуй, испытывал только облегчение, когда его не принимали; пожалуй, в глубине души он предпочитал разговаривать с Пулом на пороге, где их окружали воздух и шум большого города, и не входить в дом добровольного заточения, не беседовать с уединившимся там загадочным отшельником. Пул к тому же не мог сообщить ему ничего утешительного. Доктор теперь постоянно запирался в кабинете над лабораторией и иногда даже ночевал там; он пребывал в постоянном унынии, стал очень молчалив, ничего не читал, и казалось, его что-то гнетет. Аттерсон так привык к этим неизменным сообщениям, что его визиты мало-помалу становились все более редкими.
Эпизод у окна
Однажды в воскресенье, когда мистер Аттерсон, как обычно, прогуливался с мистером Энфилдом, они вновь очутились все в той же улочке и, поравнявшись с дверью, остановились посмотреть на нее.
– Во всяком случае, – сказал Энфилд, – эта история окончилась, и мы больше уже никогда не увидим мистера Хайда.
– Надеюсь, что так, – ответил Аттерсон. – Я вам не говорил, что видел его однажды и почувствовал такое же отвращение, как и вы?
– Это само собой разумеется – увидев его, не почувствовать отвращение было просто невозможно, – заметил Энфилд. – Да, кстати, каким болваном я должен был вам показаться, когда не сообразил, что это задние ворота дома доктора Джекила! Собственно, если бы не вы, я бы этого по-прежнему не знал.
– Так вы это знаете? – сказал Аттерсон. – В таком случае мы можем зайти во двор и посмотреть на окна. Откровенно говоря, бедняга Джекил меня очень тревожит, и я чувствую, что присутствие друга, даже снаружи, может ему помочь.
Во дворе было прохладно, веяло сыростью, и, хотя в небе высоко над их головами еще пылал закат, тут уже сгущались сумерки. Среднее окно было приотворено, и Аттерсон увидел, что возле него, вероятно, решив подышать свежим воздухом, сидит доктор Джекил, невыразимо печальный, словно неутешный узник.
– Как! Джекил! – воскликнул нотариус. – Надеюсь, вам лучше?
– Я очень плох, Аттерсон, – ответил доктор тоскливо, – очень плох. Благодарение Богу, скоро все это должно кончиться.
– Вы слишком мало выходите на воздух, – сказал Аттерсон. – Вам бы следовало побольше гулять, разгонять кровь, как делаем мы с Энфилдом. (Мой родственник мистер Энфилд, доктор Джекил.) Вот что: берите-ка шляпу и идемте с нами.
– Вы очень любезны, – со вздохом ответил доктор. – Я был бы в восторге… Но нет, нет, нет, это невозможно, я не смею. Право же, Аттерсон, я счастлив видеть вас, это большая радость для меня. Я пригласил бы вас с мистером Энфилдом подняться ко мне, но у меня такой беспорядок…
– В таком случае, – добродушно ответил нотариус, – мы останемся внизу и будем продолжать беседовать с вами, не сходя с места.
– Именно это я и хотел предложить, – с улыбкой согласился доктор, но не успел он договорить, как улыбка исчезла с его лица и сменилась выражением такого неизбывного ужаса и отчаяния, что стоящие внизу похолодели. Окно тотчас захлопнулось, но и этого краткого мгновения оказалось достаточно. Нотариус и мистер Энфилд повернулись и молча покинули двор. Так же молча они шли по улочке, и только когда оказались на соседней большой улице, оживленной, даже несмотря на воскресенье, мистер Аттерсон, наконец, посмотрел на своего спутника. Оба были бледны, и во взгляде, которым они обменялись, крылся страх.
– Да простит нас Бог, да простит нас Бог! – сказал мистер Аттерсон.
Но мистер Энфилд только мрачно кивнул и продолжал идти вперед, по-прежнему храня молчание.
Последняя ночь
Как-то вечером, когда мистер Аттерсон сидел после обеда у камина, к нему неожиданно явился Пул.
– Бог мой, что вас сюда привело, Пул? – изумленно воскликнул нотариус и, поглядев на старого слугу, добавил: – Что с вами? Доктор заболел?
– Мистер Аттерсон, – ответил дворецкий, – случилась какая-то беда.
– Садитесь, выпейте вина, – сказал нотариус. – И не спеша объясните мне, что вам нужно.
– Вы ведь знаете, сэр, привычки доктора, – ответил Пул, – как он теперь ото всех запирается. Так вот: он опять заперся в кабинете, и мне это не нравится, сэр… очень не нравится, право слово. Мистер Аттерсон, я боюсь.
– Успокойтесь, мой милый, – сказал нотариус. – Говорите яснее. Чего вы боитесь?
– Я уже неделю как боюсь, – продолжал Пул, упрямо не отвечая на вопрос. – И больше у меня сил нет терпеть.
Весь облик Пула подтверждал справедливость его слов; он и держался иначе, чем обычно, и с той минуты, как он впервые упомянул о своем страхе, он ни разу не посмотрел нотариусу в лицо. Он сидел, придерживая на колене полную рюмку, к которой даже не прикоснулся, и смотрел в пол.
– Больше сил моих нет терпеть, – повторил он.
– Успокойтесь же, – сказал нотариус. – Я вижу, Пул, что у вас есть веские основания так говорить, я вижу, что случилось что-то серьезное. Скажите же мне, в чем дело!
– Я думаю, тут произошло преступление, – хрипло ответил Пул.
– Преступление! – воскликнул нотариус раздраженно, так как он был очень испуган. – Какое преступление? О чем вы говорите?
– Не смею объяснить, сэр, – ответил Пул. – Но, может, вы пойдете со мной и сами посмотрите?
Вместо ответа мистер Аттерсон встал, надел пальто и взял шляпу; при этом он с большим удивлением заметил, какое невыразимое облегчение отразилось на лице дворецкого, но еще больше нотариус удивился, когда Пул поставил рюмку на стол, так и не пригубив вина.
Была холодная, бурная, истинно мартовская ночь, бледный месяц опрокинулся на спину, словно не выдержав напора ветра, а по небу неслись прозрачные батистовые облака. Ветер мешал говорить и так хлестал по щекам, что к ним приливала кровь. Кроме того, он, казалось, вымел с улиц прохожих – во всяком случае, мистеру Аттерсону никогда не доводилось видеть эту часть Лондона такой пустынной. Пустынность эта угнетала его, ибо никогда еще он не испытывал столь настоятельной потребности видеть и ощущать вокруг себя людей – как он ни разубеждал себя, им властно владело тягостное предчувствие непоправимой беды. Площадь, когда они добрались до нее, была полна ветра и пыли, чахлые деревья за садовой решеткой хлестали друг друга ветвями. Дворецкий, который всю дорогу держался шагах в двух впереди, теперь остановился посреди мостовой и, несмотря на резкий ветер, снял шляпу и обтер лоб красным носовым платком. Как ни быстро он шел, росинки пота, которые он вытирал, были вызваны не усталостью, а душевной мукой – лицо его побелело, голос, когда он заговорил, был сиплым и прерывистым.
– Что ж, сэр, – сказал он. – Вот мы и пришли. Дай-то Бог, чтобы все оказалось хорошо.