– Скажи мне, как ты место свое нашел? Как разумел, что в скиту тебе жить надобно? Шепнул кто? Сам додумался? Или господь указал?
Алексий перекрестился, как делал всегда, ежели, кто рядом поминал господа.
– Чую, разговор не обо мне, Елена. Что, тоскливо тебе близ скита? Жизнь в тебе бьется дюже сильно? Ежели тут место не твое, так куда сердце-то ведет? Куда тянет?
– Место мое опричь брата, – молвила твердо, но после своих же слов и опечалилась.
Алексий помолчал, натянул шапку простого сукна поглубже.
– Вот что, идем в келью. Мороз дюже кусает, – и пошел себе.
А Еленка что ж, двинулась за старцем. Так и шли до заледенелого малого крылечка. Дверь тяжелую Алексий отворил не без труда и оба ступили в теплые сенцы, а уж потом в малую гриденку.
Алексий сбросил худой зипун, перекрестился на старую иконку и уселся на лавку ближе к кривой печи. Еленка опустила плат на плечи и села рядом со старцем.
– Елена, ежели разумеешь, что место твоё рядом с братом, так отчего меня выспрашиваешь? – Алексий положил кулаки пудовые на колени, прислонился спиной к теплому боку печи. – Что? Заметалась? Молчи, не говори. Давно ждал, когда тоска на тебя навалится.
– Как ты знал-то, не пойму? – удивилась боярышня. – Я сама про то не ведала.
– То загадка невеликая. Много в тебе жизни, Елена, а смирения мало. В скиту тебе не место. Токмо знай, что и опричь брата жизнь тебя не обрадует. Ты давеча говорила, что боярич к тебе сватался, так ступай за него.
Елена помолчала малое время, потом с лавки поднялась и принялась шагами мерить гриденку тесную.
– Брата не оставлю, – голосом построжела. – Нужна я ему.
– Ой, ли? – Алексий хмыкнул навовсе по-мирски. – Ты вот о чем подумай, упрямая, точно ли ты ему нужна, не он тебе? С чего взялось-то такое, что ты вокруг него, как мать вьешься? А то и поболе, чем иная баба о дите об нем печешься. Знаю, что сироты вы обое, знаю и про то, что дома лишились через алчность человеческую. Но и разумею, что в ином причина. С чего, Елена? Обскажи.
Елена еще пометалась малое время, а потом, словно враз обессилев, присела рядом со старцем:
– О таком и не обскажешь одним-то словом.
– А ты торопишься куда? – Алексий выпрямился, положил руку теплую на Еленкину голову, пригладил смоляные волоса.
– Так…служба у тебя…
– Никодим справит. Ты посиди, дочка, размысли. Я Никешу упрежу и вернусь.
Ответа ее не дождался, ушел из кельи, но вернулся скоро. К тому времени Еленка сидела тихая, словно придавило ее тяжким чем-то.
– Не ушла… Стало быть, мает тебя. Говори нето, не бойся. Меня мудрым кличут, а то неправда. Если чем и наделил меня господь, так ушами. Что? Ты не удивляйся, дочка. Слушаю и все, – Алексий уселся рядом, молча ждал, когда Еленка говорить станет.
Она кулачишки сжала и начала:
– Мать постриг приняла, когда Лавруше год с половиною минул. Ушла из дому, напоследок ни его на руки не взяла, ни меня не приветила. Ранним утром отец увез ее со двора и… – боярышня вздохнула глубоко. – Отец-то первый месяц держался, а потом и запил. Горько, черно. Иным днем навовсе в разум не входил. Разогнал почитай всю дворню. Одна нянька осталась, да стряпуха черная, Луша. Я боялась его, а Лавруша еще горше. Рыдал, кричал, когда отец заходил в ложницу и ругал нас выродками. Сам страшный, опухший, косматый. С того времени братец спать перестал, лешака боялся, а сам, маленький, знать не знал, что это батька его родной пугает. Я Лавра с рук не спускала, плакал сердешный, да так жалобно, что и я с ним слезы лила. Бывало, прижму его к себе покрепче, грею. Дом-то запустили, полы не метены, печь топили токмо, чтоб щей пустых сварить. Так и рос опричь меня, мамкой стал звать. Так почитай года два… А потом еще хуже стало. Однова Лавруша споткнулся, да и упал через порожек, а отец шел пьяный и едва не наступил на маленького. Взыграло во мне я и вцепилась отцу в руку зубами. Он меня оттащил, ударил и отволок в подклет холодный, на пол бросил. Запер… А я и оттуда слыхала, как Лавруша плакал. Потом умолк. Про меня видать, забыли, а может, не знали, где я. Так и сидела день с ночью без воды и хлеба. Утром, помню, дождливым склизким, об дверь заскребли. Она отворилась, а на пороге Лавруша. В одной рубашонке, босяком, а в руке кус хлеба. Несет, сердешный, мне протягивает. А горбушка-то с одной стороны надкусана. Видать, сам оголодал. Я его подхватила, прижала к себе, в подол завернула, он и пригрелся. И мне тепло…Алексий, знал бы ты, как под руками тельце-то детячье держать, к себе прижимать. Ножки маленькие руками согревать. Вот с того мига и поняла, мой Лавруша и ничей боле. Через время отец ввалился, пьяный, страшный. Все кричал… На нас двинулся, а я….Не знаю, что со мной стало, но словно пелена красная на глаза пала. Я и не разумела, как серп ржавый ухватила и на отца кинулась. Лавруша пищал так страшно… А я отца посекла. Поперек груди полоснула. Не помню, что кричала сама, а вот взгляд отцовский помню. Как обсказать-то тебе…Будто оконце мутное само собой просветлело. Отец на пол осел, все на меня смотрел. А потом руками голову свою обхватил и завыл. Не помню, что дальше было. Вроде нянька Лаврушина нас нашла. Я-то так с братом на полу и сидела, а отец все выл-скулил. Другим днем все и переменилось. В дому окромя квасу ничего и не было. Отец долго винился, а я простила. Вот Лавруша так и не говорил с отцом. Кланялся, слушался, а молчал.
Елена замолкла, дернула ворот летника, словно задохнуться боялась. Слезы по щекам катились, а она будто и не чуяла. Алексий молчал и долгонько. Уж много позже, спросил:
– Как отца-то простила, Елена? – а голос тихий, ласковый.
Она и мига не думала:
– Отца простила, потому, что мать простить не смогла. И по сию пору не могу. Тебе такое неведомо, не инако. Ты человек божий, тебе положено прощать. Да и батюшка иным стал. Если б не он, я бы так и жила дикаркой. Выучил, чему смог, норов мой усмирить старался. Все в лес меня с собой брал. На лошадь садил позади себя и вез. Отрадно так… И из лука бить выучил, все говорил, что со стрелами из меня бесы вылетают.
Алексий перекрестился и глянул сурово. Еленка и себя обмахнула крестным знамением, поклонилась старцу, словно винилась, что в святом месте лихо помянула.
– А Лавр, видать, не простил.
– У смертного одра токмо слово и молвил батюшке, за руку держал, пока он отходил.
И снова замолчали обое надолго. Уже темнеть начало, когда старец заговорил:
– Елена, огня в тебе много, нежности нерастраченной река огромная, да озерцо в придачу. Ты отца-то простила токмо потому, что кого-то любить надобно, к кому-то теплому прислониться. Себя хоронить не смей! Тебе жить надо и жизнь новую давать. То богу угодно, и тебе в том счастье будет. Брата отпусти, к подолу не привязывай, не неволь его долгами лишними. Сердце свое слушай, упрямая. Про то, что обсказала мне нынче, я поминать боле не стану. Ты словами боль свою и излила, теперь всяко проще дышать станет. Ты иди, голубка, иди.