Фернандез ахнул.
– Я не могу дышать… Madre de Dios
[18], я не могу дышать.
Эвери наклонился, чтобы прижаться ртом к ране, затем выпрямился.
– Нет смысла отсасывать яд, если он уже добрался до грудной клетки, – безучастно сказал психмен.
Рорваны беспомощно столпились вокруг, словно хотели помочь, но не знали как. Глаза Фернандеза закатились, грудь внезапно замерла.
– Дыхательный паралич… искусственное дыхание… – Гуммус-лугиль протянул большие руки, чтобы перевернуть маленького уругвайца.
– Не надо. – Эвери проверял пульс. – Нет смысла. Сердце тоже остановилось.
Лоренцен не шевелился. Он никогда раньше не видел, как умирает человек. В этом не было никакого достоинства. Фернандез лежал, нелепо раскинувшись, его лицо пошло синими пятнами, изо рта стекала тоненькая струйка слюны. Ветер просочился между столпившимися людьми и взъерошил волосы уругвайца. Смерть была неприглядным зрелищем.
– Свяжитесь с лагерем. – Гуммус-лугиль принялся стаскивать со спины приемопередатчик. – Ради бога, свяжитесь с лагерем. У них есть аппаратура для реанимации.
– Только не с этим ядом в организме, – возразил Эвери. – Пахнет синильной кислотой. И так быстро! Господь Всемогущий, он уже разошелся по всему кровотоку.
Они долго стояли молча.
Гуммус-лугиль связался с Гамильтоном и сообщил о случившемся.
– Бедный дьяволенок! – простонал тот. – Нет, это бесполезно, при таком отравлении мы не сможем его реанимировать.
Его слова щелчками доносились из радио. Рорваны смотрели, и на их лицах ничего нельзя было прочесть. Может, они решили, что это некий ритуал, что люди полагали, будто с ними говорит божество?
– Спроси его, что делать, – сказал Эвери. – Скажи, что рорваны продолжат путь, и лично я хочу последовать за ними.
– Похороните его на месте и оставьте ориентир, – вынесло вердикт радио. – Не думаю, что это будет противоречить его религии, с учетом обстоятельств. Кто-нибудь хочет сдаться и вернуться? Аэромобиль сможет вас забрать… Нет? Хорошо. В таком случае, продолжайте путь и, умоляю, впредь соблюдайте большую осторожность!
Потребовалось немало времени, чтобы вырыть могилу теми скудными инструментами, что у них были. Рорваны помогали, а затем притащили камни, чтобы сложить курган. Эвери посмотрел на Торнтона.
– Хотите сказать несколько слов? – очень тихо спросил он.
– Если пожелаете, – ответил марсианин. – Но он исповедовал другую религию, и среди нас нет его собратьев по вере. Скажу только, что он был хорошим человеком.
Не притворство ли это? – подумал Лоренцен. Торнтон, который считал Фернандеза папистом; Гуммус-лугиль, который проклинал его за шумливость; фон Остен, который называл его слабаком и глупцом; Эвери, для которого Фернандез был лишь еще одним фактором, требовавшим стабилизации; сам Лоренцен, который так и не сблизился с этим человеком; даже рорваны – все они стояли вокруг могилы, нарушая молчание лишь для того, чтобы выразить чувство утраты. Была ли это лишь бессмысленная формальность – или в этом крылось некое признание удивительного спокойствия и общей судьбы всего живого? Они больше ничего не могли сделать для мертвой плоти под этими камнями; быть может, они сожалели, что не сделали больше, пока плоть была жива?
Когда они закончили, было уже слишком поздно, чтобы идти дальше. Они собрали сухие ветки, нарезали сухой травы и кустарника для костра, поужинали и затихли.
Дьюгаз и Эвери вернулись к своим языковым урокам; фон Остен улегся и мрачно погрузился в сон; Торнтон читал Библию в тусклом красном мерцании костра; другие рорваны негромко, почти шепотом переговаривались друг с другом. Костер шумно потрескивал; за неверным кругом его света лежал озаренный луной мир, ветер бормотал в деревьях. Время от времени слышался вой какого-то животного, далеко в темноте, протяжный, одинокий звук. Эта ночь не была земной, человеку были неведомы подобные ночи – с огромным двойным полумесяцем в холодных звездных небесах, с такими звуками вокруг. Путь домой долог, душе Мигеля Фернандеза придется постранствовать, прежде чем она достигнет зеленых долин Земли.
Лоренцен бормотал себе под нос, почти этого не осознавая, древние слова Похоронной песни и смотрел на подсвеченный красным смутный силуэт могильного кургана. Свет и тень переплетались на нем, и казалось, будто курган шевелится, словно тот, кто лежал под ним, слишком любил жизнь, чтобы оставаться неподвижным.
Страшная ночь! Исток всех ночей!
Темень забвения глуше.
Вспышки огня и мерцанье свечей.
Боже, призри мою душу!
[19](А на севере царила вечная зима, и лунный свет ледяным дождем лился на сверкающие снега, и холодные звезды царили высоко над мерцающими ледниками, между таинственными бледными вуалями северного сияния.)
Жалким бродягой во мраке идти.
(Темень забвения глуше.)
Тернии злые встают на пути.
Боже, призри мою душу!
Если делился ты с нищим дружком
Мясом и пивом холодным,
Перышком легким скользнешь сквозь огонь
И возродишься свободным.
Если же лик свой отворотил,
Торбу к себе прижимая,
Пламенем адовым будешь палим,
Как головешка пылая!
(Что мы дали друг другу – доброту? помощь? любовь? – за все долгие ночи существования человечества? Что мы вообще можем дать друг другу?)
Гуммус-лугиль подошел и тяжело опустился рядом с ним.
– Минус один, – пробормотал он. Колеблющийся свет очерчивал резкий выступ его лица на фоне темноты. – Сколько еще?
– Гамильтон боялся мелочей, – сказал Лоренцен. – Не землетрясений, чудовищ и разумных осьминогов, а змей, микробов и ядовитых растений. Он был прав.
– Тварь с цианидом на клыках… что у нее за метаболизм? Ее кровь должна отличаться от нашей. – Инженер вздрогнул. – Сегодня холодно.
– Их можно истребить, – сказал Лоренцен. – Если это все, чего нам следует бояться, это нетрудно.
– Ну да, ну да. Я видал кое-что и похуже. Просто это было так… внезапно. Ты сам едва к ней не прикоснулся. Я видел.
– Да… – При этой мысли Лоренцен вспотел.
И тут он понял. Аласву его не предупредил.
Лоренцен держал себя в руках, позволяя осознанию постепенно проникать в разум, не осмеливаясь позволить ему ворваться туда. Рорван Аласву не оттащил его от ящерицы.