Книга Поклонник Везувия, страница 76. Автор книги Сьюзен Зонтаг

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Поклонник Везувия»

Cтраница 76

Каждый из них полон сознания собственной важности, ощущения безграничности своего «я», усиленного, быть может, за счет жизни на воде. Для Героя его действия от лица династии Бурбонов – новый театр славы. Для жены Кавалера – и театр, и слава. И бесконечное любовное приключение. Однажды ночью, в каюте Героя, она взяла с полки над кроватью его глазную повязку и примерила себе на правый глаз. Шокированный, Герой стал просить немедленно снять повязку. Нет, позволь мне побыть в ней, – сказала она. Я бы хотела, чтобы у меня тоже был один глаз. Я хочу быть, как ты. Ты и есть я, – сказал он, как всегда говорят и чувствуют любовники. Но она была не только им. Иногда, наедине с ним, она бывала многими другими людьми. Она умела ходить вразвалку, как король, показывать, как он набрасывается на еду, подражать его сбивчивой скороговорке на певучем неаполитанском наречии (Герой, хоть и не понимает ни слова, вполне способен оценить ее мастерство); она умела изображать коварного Руффо, его набрякшие глаза и аристократическую речь (да, точно! – восклицал Герой); она была способна обрести британскую церемонность и мужественные повадки морского офицера, присущие верному капитану Харди и честолюбивому Трубриджу; меняя выражение лица, очертания тела, голос, она имитировала крики и особую флотскую походку неграмотных матросов. Как она умела рассмешить Героя. В тот раз она смолкла, и Герой каким-то образом догадался, что она намерена сделать; она стала Кавалером, точно скопировав его чопорную осанку и осторожную манеру двигаться, его почти обиженное, вдумчивое молчание. Потом его характерный голос принялся рассказывать о прелести некой вазы или картины, чуть-чуть давая петуха в те моменты, когда приходилось сдерживать восторг. Герой испугался. Он задумался, не жестоко ли со стороны женщины, которую он любит, передразнивать человека, которого он боготворит и к которому относится с ласковой снисходительностью, как к отцу: тот, кто каждый день отдавал приказы убивать, беспокоился, не жестоко ли дразнить кого-то за глаза, – но, быстро и внимательно обследовав свою совесть, решил, что, пожалуй, в этой невинной забаве, в подражании походке Кавалера и манере разговаривать, нет ничего страшного. Они не жестоки, вовсе нет.

* * *

У Героя и жены Кавалера дел более чем достаточно. Герой почти все время проводит в Большой Каюте, совещаясь с капитанами своей эскадры. Для переговоров с неаполитанскими офицерами ему необходимо присутствие жены Кавалера. Мой верный толкователь на все случаи жизни, – называл он ее на публике. Но даже на корабле бывают минуты, когда они остаются наедине, и тогда они целуются, и исходят нежностью, и вздыхают.

Надеюсь, эта страна заживет счастливее, чем когда-либо прежде, пишет Герой новому главнокомандующему британского флота на Средиземном море. В ответном письме лорд Кейт призывал Героя и его эскадру (составлявшую внушительную часть всех кораблей, которые могли противостоять французам на Средиземном море) на Менорку, где ожидалось столкновение с врагом. Герой имел дерзость ответить, что Неаполь важнее Менорки, что его миссия в Неаполе не позволяет привести эскадру на рандеву, и выразил надежду, что к его мнению отнесутся с уважением, хотя он знает, что за невыполнение приказа может пойти под суд, и готов нести ответ за свои действия.

Так много еще нужно было сделать! Во имя спасения цивилизованного мира, – сказал Герой Кавалеру, – мы должны повесить Руффо и всех, кто участвовал в заговоре против нашего английского неаполитанского короля, и это станет нашим лучшим деянием.

Неделю спустя Кейт сделал еще одну попытку вызвать Героя, и тот снова ответил отказом. Правда, на сей раз он послал четыре корабля своей эскадры для участия в сражении, которое, в конечном счете, так и не состоялось.

* * *

Горячий ветер южного лета. Горячий ветер истории.

С корабля, как из обсерватории Кавалера, открывалась широкая панорама залива.

С корабля Неаполь казался нарисованным. Он всегда был виден в одном ракурсе. С корабля отдавались приказы, они пересекали залив и приводились в исполнение; происходили фарсовые судебные заседания, иногда в отсутствие обвиняемых; осужденных приводили на рыночную площадь, они всходили на эшафот. Имелись разные способы казни. Предпочтение отдавалось повешению, самому уродливому и унизительному из всех. Но некоторых расстреливали. А кому-то отрубали голову.

Если те, кто был в ответе за смерть людей, хотели подать пример, то те, кто отправлялся на смерть, хотели пример показать. Они тоже видели в себе будущих обитателей мира исторической живописи, искусства дидактики значительного момента. Вот так мы страдаем, превозмогаем страдание, умираем. Показывать пример полагалось стоически. Они не могли справиться с бледностью лица, дрожью губ и коленей, с бунтующим кишечником. Но голову держали высоко. Перед самой смертью они черпали храбрость в мысли (абсолютно верной), что превращаются в образ, в символ. А символ, пусть самый печальный, способен дарить надежду. Самые леденящие душу истории можно рассказать так, что они не вызовут отчаяния.

* * *

Поскольку произведение искусства может показать только один символический момент, художник или скульптор обязан выбрать самое важное в сюжете – то, что непременно должен узнать и почувствовать зритель.

Но что же он должен узнать и почувствовать?

Возьмем историю троянского священника, Лаокоона, который, почуяв подстроенную греками ловушку, возражал против того, чтобы ввозить в город деревянного коня. Афина наказала его за проницательность, приговорив к ужасной смерти его самого и двух его сыновей. И возьмем знаменитую скульптурную группу первого века, изображающую их предсмертную агонию. Плиний Старший считал, что она по виртуозности исполнения превосходит все картины и бронзовые скульптуры. В эпоху Кавалера законодатели вкуса восхищались ее сдержанностью – она рассказывала о самом страшном, не показывая его. Согласно расхожему клише, главным достижением классического искусства считалось умение изображать страдание красиво, нечеловеческий ужас – достойно. Мы не видим священника и его детей такими, какими они могли бы быть в действительности: остолбеневшими перед двумя надвигающимися на них гигантскими змеями, с разверстыми в немом вопле ртами, или, того хуже, в уродливый момент самой смерти, с побагровевшими лицами, с вылезшими из орбит глазами, – нет, мы видим мужественное напряжение и героическое противостояние неминуемой гибели. «Подобно тому, как под бурлящей поверхностью моря лежат тихие донные воды, – писал Винкельман, заставляя вспомнить об установленных Лаокооном нормах поведения, – так и великая душа в разгар страстей хранит невозмутимое спокойствие».

В дни Кавалера символическим при изображении ужасной ситуации считался момент, когда страдание еще не достигло высшей точки, момент, когда мы еще можем вынести из происходящего что-то для себя поучительное. Возможно, за смешной теорией символического момента и ее следствием – тем, что предпочтение обычно отдается сценам не самым трагическим, – лежит стремление найти способ по-новому воспринимать и отображать жестокую боль. Или жесткую несправедливость. Кроется страх выразить чувства слишком неукротимые, протест чрезмерно бурный – протест, способный внести непоправимый разлад в установленный общественный порядок.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация