Ему пришла в голову одна великолепная мысль, он даже в ладоши хлопнул.
Некоторое время спустя Михаил, улыбчивый и свежий, постучал на сторону сестры:
– Доброе утро, сестреночка.
Наталья, которая уже отвела Сонечку в сад, привела себя в порядок и вовсю трудилась, радостно улыбнулась, но тотчас сделала строгое лицо.
– Ситчик для пролетариата? – пошутил он, целуя ее в макушку.
– Фу, чем от тебя несет!
Михаил без звука отправился снова намывать руки.
– Тяжело с таким обонянием в Стране Советов, а, сестреночка?
– Ты где пропадал? Тут двое чумазых ящик тебе притащили. Вон, у стены.
Он тщательно вытер руки:
– Ну-с, приступим? Где твоя-то батарея?
Наталья кивнула на подоконник: рыбный клей, папиросная бумага, марля, скальпели.
– Там довольно сухо.
– Сейчас увидим.
– Хорошо, сама, ты лучше разбираешься.
Осторожно орудуя ножом, он гвоздь за гвоздем отжал крышку. Наталья принялась распаковывать содержимое, снимая деревянные планки и мягкие бумажные валики.
– Удивительно. Как будто вчера упаковано. Ни краска не вздулась, ни фрагмента плесени… Папенька, эврика!
Она с благоговением выложила на стол какую-то абракадабру. Фрагмент ночного кошмара, какофония бессвязных форм, росчерков, взбесившихся пятен разной степени яркости, черных линий, овалов – так показалось Михаилу.
– Аж к горлу подступило, – пробормотал он, – тошнит.
Наталья заклеймила его ретроградом:
– У тебя все, что не «иконочки», – абстракция, декаданс и упадничество.
Она с восторгом изучала находку:
– Какой субъективизм… ручаюсь, это Кандинский! Ошибки быть не может, такой вихрь цвета и форм, как точно соблюдены правила академического построения… Она вся светится изнутри, а цвета… присмотрись, неужели ты не видишь, они же так и вязнут друг в друге, растворяются один в другом. Чистая трансцендентность представления, нарастание абстрактного образа…
Михаил взмолился:
– Закрой, отпусти душу на покаяние. Понял, понял, что это гениально, а я – дурак. Дальше давай.
Следующим из ящика был извлечен этюд маслом – зеленое поле меж холмами, хуторок, небо, затянутое тучами, лишь солнечный свет освещает склон, занавесь дождя. И сияла радуга – такая яркая, что так и тянуло заглянуть за холст – где там свет включается?
– Так, а это, голову даю на отсечение, Куинджи. Вероятнее всего, пропавший эскиз к «Радуге».
– Вот это другое дело.
Михаил извлек акварельный рисунок, изображавший девочку в белом платье, которая старательно плела венок в идиллически васильковом поле:
– О, а это в клубе в танцзале повесить. Что за пейзанка?
Наталья, критически оглядев картину и так и эдак, сообщила, что у нее лишь один вариант:
– Эта девица украдена из дома своего создателя, пока он катался писать портрет Рузвельта.
– Да ладно.
– Девяносто девять и девять десятых – это Маковский.
Проработав около часа, они извлекли из ящика еще с десяток акварелей и полотен, помеченных такими громкими именами, которые ни до, ни после в стенах этой хибары не звучали. Пожалуй, как и в залах многих музеев.
Подобревшая Наталья обняла брата:
– Доволен? Тут по нынешнему курсу на миллион золотом, не меньше.
– Я тебе, сестреночка, все вот это, что в ящике, по завету папа отдал бы даром без звука, – ответил он, целуя сперва одну ладошку, затем другую, – для своих чужого не жалко.
Сестра скорчила ему гримасу:
– Пока чемоданчик свой не отыщешь – белый свет не мил? Ограниченный ты человек, папенька, темный.
– Из нас двоих лишь ты – светлее некуда. – Он вдруг совершенно по-мальчишечьи прыснул: – Вспомнил, как я тебя в одесском борделе чуть не того… не узнал. Такая нарядная была.
– Тьфу на тебя, – обиделась, побледнев, Наталья.
– Если б не хахаль твой: «Введенский, атанде, сатисфактион!» – ох и натворили бы мы дел…
– Да замолкни уже! – вскрикнула она, замахиваясь.
Михаил перехватил ее руку, прижал к губам ладонь, затем запястье:
– Пойду рабов навещу своих, глядишь, что получше откопали.
Подхватив неизменный свой чемодан, он пошел к выходу, на пороге развернулся, погрозил пальцем:
– Наташка! Помни уговор!
– Иди уж, – раздраженно отмахнулась она, не спуская глаз с великолепия, разложенного на ветхой скатерке.
21
– Да-а, – философски протянул Яшка, укладываясь на нары, – все беды наши от жадности.
Потом, глянув в сторону коридора и убедившись, что никого нет, пнул дно верхней койки:
– Пельмень, а Пельмень? Правда же, все беды от жадности?
– Пошел ты, – рявкнул Андрюха шепотом, – и без тебя тошно!
Анчутка пнул еще раз:
– А кто просил хапать? Хапать кто просил? Пушкин?
Андрюха отвернулся к стене, скрежеща зубами.
Да, да, все верно!
Причиной того, что они загорают теперь за решеткой на нарах – и по счастливой случайности их тут только двое, – была именно жадность. Имея в кармане достаточно денег, Пельмень совершенно бездумно, по-идиотски попытался подтибрить с прилавка пару великолепных сапог.
Что еще хуже, будучи пойманным за руку, затрепыхался, попытался вырваться и снова совершенно без умысла расквасил нос продавцу сапог – тщедушному тихому мужичку, у которого голос оказался что твоя сирена.
Это выяснилось тут же. Схватившись за разбитое лицо, он завопил так, что было слышно на соседней станции. Яшка подскочил, дернул приятеля в сторону. Пока вокруг соображали, что к чему, они ринулись на выход и совсем было вырвались – но, к несчастью, в этот момент на единственную дорогу к спасению выперся вонючий товарищ из треста очистки, с бочкой на телеге и почему-то с подфарниками. Сопровождаемый гулом сотен мух, он выехал и перегородил им путь. Бестолковая кобыла растопырилась и, перебирая ногами, шарахалась из стороны в сторону. Никак невозможно было прошмыгнуть мимо нее.
Сцапанных беспризорников притащили в отделение. Обиженный дядька, тряся сапогами и сморкаясь юшкой, что-то бубнил, а дежурный без лишних разговоров запер пацанов в свободную камеру. «До выяснения» – как он туманно выразился.
Товарища потерпевшего же он усадил за стол и попытался заставить заняться правописанием. Тот сопротивлялся. Потом стало тихо.
Дело близилось к вечеру. Где-то там, в уютном лесочке, ждали-дожидались их лопаты и несметные богатства, а они маялись на нарах по глупости одного-единственного никчемного жадобы.