Моё сердце сжалось, но, не подавая вида, что мне всё ещё хреново, сказал Фаусту вполголоса:
– Её не допускать.
Он вытаращил глаза в изумлении:
– Она же в давно отобранной группе, пусть даже сейчас занимается вспомогательными процессами!.. Подходит по всем показателям. Медицинская карточка в порядке, никаких противопоказаний! Анализы в норме.
– С того времени, – произнёс я сухо, – много времени утекло. А заново проходить медкомиссию поздно.
– Да какая медкомиссия? – удивился он. – Эти параметры меняются только в преклонном возрасте!
Я покачал головой.
– Рисковать не будем. Отстранить! Никаких неожиданностей. Всё по плану, я вчера утвердил, и возражений не было!
Он вздохнул, отступил на шаг.
– Как прикажете, шеф. Всё будет сделано, шеф.
Вскоре Ежевика подошла сама, выбрав момент, когда возле меня никого, взглянула снизу вверх большими глазами на сильно исхудавшем лице.
– Артём Артёмович, – спросила она требовательно, – почему меня отстранили?
– Не отстранили, – ответил он сухо, – а не допустили.
– Тогда почему не допустили?
Я ответил так же холодно:
– По праву руководителя, который лично отбирает испытуемых.
Она сказала твёрдо:
– Тогда я сейчас же подаю в комитет по надзору. Вас затаскают по судам насчёт злоупотребления служебным положением, антифемизме, расизме… у меня дедушка молдаванин, вам придётся доказывать, что не испытываете ненависти к молдаванам… На это уйдут месяцы, с утра до вечера по судам, на работу не останется времени!
Я посмотрел ей в глаза.
– Ты этого не сделаешь. Это слишком.
Она ответила твёрдо:
– Сделаю.
Я всмотрелся в её глаза и вдруг ощутил, что да, сделает. Не остановится ни перед чем, пусть рухнет весь мир, но сделает.
– Это шантаж, – произнёс я тоскливо, – да, ты очень изменилась, вижу. Что ж, хорошо. И что изменилась, тоже хорошо. Я распоряжусь, чтобы Анатолий допустил и провёл испытания.
Она вздрогнула.
– Почему Анатолий? Разве не ты проводишь?
– В твоём случае проведёт Анатолий, – ответил я сухо. – Мы с ним специалисты одного уровня. Это всё! Извини, мне нужно работать.
Она послушно, хотя и с явной неохотой отступила, а я в бессилии задержал дыхание, стараясь унять разбушевавшееся сердце. Какая работа, теперь опять копаться в едва начавшей заживать ране. Сутки, а то и больше, так что только Анатолий, да кто угодно, лишь бы подальше, подальше от неё.
И её не допускать близко. Ни в коем случае. Ни за какие пряники. Даже если подъедет на козе.
Появился Фраерман, с торжеством несёт на вытянутых руках сеточку ценой в десять миллионов долларов, она должна сканировать мозг, расшифровывать сигналы, переводить в понятные символы, что в народе называется чтением мыслей, а специалисты по расшифровке дадут или не дадут «добро» на внедрение чипов на всю группу, которые сейчас спешно изготавливают в экспериментальной мастерской.
Сеточку изготовили только одну, да и то целая команда трудилась три месяца, потому кандидатов сейчас усаживают в кресло по одному, обвешивают датчиками, на голове закрепляют сеточку и после проверки начинают сам процесс дешифровки работы мозга.
Процедура продлилась около трёх часов, потом все разошлись по своим кабинетам, как мыши по клеточкам. Фауст, Фраерман и Анатолий уединились в лаборатории, где начали предварительный просмотр результатов.
С группой экспертов было бы легче и быстрее, но остановились на таком варианте, грязное бельё поворошим сами.
Я в своём директорском кабинете рассматривал результаты тестирования нейроморфного чипа следующего поколения, что обещает увеличить дальность связи сразу в тысячи раз и охватить весь мир, когда в дверь постучали.
– Фауст, – сказал я, рассмотрев его через толстую дверь, – ты чего?
Фауст вошёл медленно, глядя как-то исподлобья, в руке «рыбья сеть», как с аристократической небрежностью назвал её ещё Фраерман, подошёл к столу и посмотрел в упор.
– Шеф, – сказал он требовательно, – это нужно увидеть вам.
– Что там? – спросил я с подозрением.
Он обошёл стол и набросил мне сзади на голову сеть. Я поморщился, когда он грубо прикрепил к вискам холодные присоски, терпеливо ждал, наконец он пробормотал:
– У вас чип третьего уровня, увидите всё очень чётко и без громоздкой аппаратуры.
– Что увижу?
Вместо ответа он быстро набрал на клавиатуре команду. Я дёрнулся и застыл, словно прикованный к накалённой на солнце скале.
Взорвалась сверхновая, ослепительный свет, что моментально сменился всеми красками, яркими и чистыми, а следом нахлынула мощная волна чистейшей радости и ликования, безмерного счастья.
– Что это? – спросил я пересохшим горлом.
– Ответ, – сказал он тихо. – Ежевике задали вопрос, как относится к вам Артём Артёмович.
Я не успел спросить, какого чёрта задают вопросы, которых нет в тесте, но язык присох к гортани. Калейдоскоп красок и вертящихся галактик, слишком прекрасных, чтобы быть настоящими, везде звёзды, похожие на фейерверки, а та волна, что накрыла с головой, увлекая в этот мир, потащила глубже и глубже.
Справа всплыло моё лицо, слишком расцвеченное эмоциональными красками, затем увидел такое же, но ярче и крупнее, а потом ещё и ещё.
Что за, я же везде в её мыслях и чувствах, даже в самых тёмных и тайных, сейчас слышу свой голос, что тогда звучал в её мозгу, узнал свои слова, но теперь уловил и её ответы, совсем не те, что она говорила, а настоящие, не прикрытые ни воспитанием, ни людской необходимостью не говорить то, что думаешь, а думать, что говоришь.
И великая, просто космическая печаль, равная вселенной, тяжёлая, как триллион нейтронных звёзд, и бездонная, как чёрная дыра, поглощающая её мир.
И тоска. Безмерная тоска, что столько глупостей, что потеряла меня, за которого со счастливым визгом отдаст всю кровь и плоть, только бы мне было хорошо, только бы я был счастлив, ей ничего больше не надо.
Боль всплыла исподволь, я даже не успел определить, её боль или моя, но сердце пронзило, как острым шилом.
Я дёрнулся, спросил хриплым голосом:
– Она ещё здесь?
Фауст медленно и осторожно снял сеть, уложил в чехол, в мою сторону старался не смотреть.
– Как только закончили снимать картину мозга, сразу ушла.
– Домой?
– Не сказала.
Я помолчал, мозг старается впитать в полной мере те галактики, обилие красок и пронзительно щемящие чувства счастья, когда произносится моё имя, и резкой тоски и чёрного горя, когда мой голос сообщает, что она мне больше не нужна.