Половцов вытянулся:
– Не могу знать, ваше величество. Возможно, он дал согласие на подписание означенной петиции из дома. Как и Меллер-Закомельский.
– Ладно. Где петиция?
Генерал протянул папку с распечаткой телеграфного сообщения.
Пробежав взглядом бланк, Маша молча закрыла папку. Что ж, вот и решилась головоломка. Нет, петиция была полна всякого рода верноподданническими расшаркиваниями и прочими прогибами, но, по сути, это был ультиматум. Означенные господа, ссылаясь на вспышку «американки», болезнь императора и общее неустройство в державе, настоятельно «нижайше» требовали отменить в России выборы в Государственную Думу и Государственный Совет. Или отложить их до лучших времен. Минимум до весны. Ибо ждут Россию беды неисчислимые, смута и междоусобица.
Итак, четверо из шести членов «Коллегии семи». И или она соглашается на их ультиматум, или голосов у нее не будет.
Конечно, можно ждать. Даст Бог, Миша поправится…
Заметив, что генерал все еще не решается уйти, императрица спросила:
– Что-то еще?
Тот явно замялся.
– Тут такое дело, государыня. В общем, граф Свербеев скончался от «американки».
Маша молча встала и вышла из «Аквариума».
* * *
Из Воспоминаний академика П. А. Сорокина
[35].
«Страницы русского дневника». 2-е изд. М.: Дело народа, 1948
Начальник поезда махнул рукой, и кондуктор впустил в вагон стройную женщину лет около тридцати с младшим сыном на руках. Сергей помог ей войти и пропустил вперед девочку, почти подростка, и мальчика года на три ее младше. Потом вошел сам. Пока они грузились, я успел вернуться в купе и убрал бумаги.
– Ну, здравствуй, Питирим Александрович! Спасибо за приют. А то бы этот начальничек засунул нас с детьми на жесткие места.
– Здравствуйте, Сергей Александрович! Здравствуйте, сударыни и молодые люди…
Дама поздоровалась с наклоном головы, и у меня было такое впечатление, что, не будь мы в вагоне, спутница Сергея сделала бы книксен. Впрочем, ее дочь присела, «приветствуя дяденьку». Старший из мальчиков поздоровался, титуловав меня так же.
– Извини, Питирим, замешкался. Разреши приставить тебе Лидию Ивановну Кашину. Барыню нашу. Григорий, Нина… – Как звали младшего, я не запомнил.
Представление прозвучало вроде и спешное, но с вернувшимся рязанским говором было произнесено Сергеем с чудной теплотой.
– А это мой друг, Питирим Александрович Сорокин, приват-доцент, председатель научно-учетной комиссии ВсеИзбиркома, член ЦК партии эсеров.
Мы с Кашиной обменялись принятыми словами радости. Но после последней фразы Лидия Ивановна как-то погасла.
– Какими судьбами, Сергей Александрович?
– К родителям ездил. Повидаться и с предвыборным митингом. Да пришлось одним днем оборачиваться.
– Почто так?
– Да!
Есенин энергично махнул рукой и поведал историю своего скорого путешествия. В общем-то она была схожа с моей.
Вчера под вечер он прибыл в Рязань. Даже успел выступить перед публикой в театре и на мукомольном заводе, на собрании. Его стихотворно-агитационные антрепризы и в столицах имели успех, а для глубинки, не избалованной такой художественной обработкой текущей жизни, было событием. В отличие от той же Москвы, здесь его встречи проходили без полемики. Все же за последний год Есенин стал в народе популярнее и Клюева, и Блока. В этом помогли ему и наши партийные издания, но я был опечален тем, что Сергей пошел на выборы не от нашего, а от горьковского списка. Ярких фигур нам категорически не хватало. И хотя мы могли бить логикой на митингах и собраниях и Есенина, и Холодную, и шедшего с коммунистами Маяковского, но кто, особенно в глубинке, мог оценить наши лингвистические конструкции? Нам, старым социалистам, прореженным от многих видных, создавших себе имя антиправительственными выступлениями и террором довоенных деятелей, стиснутым цензурными рамками, оговоренными при допуске на выборы и разбежавшимся по разным спискам, часто было нечего противопоставить этим художественным дивертисментам. Мы не ясным мне до конца образом проигрывали агитацию.
Недели две назад, будучи на «объединенном социалистическом митинге», я вдруг понял, что случилось нечто существенное. Тогда в родной моей Вологде выступали я, «бабушка русской революции» Брешковская и ее, революции, «дедушки» Плеханов с Чайковским, слушатели – крестьяне и рабочие – неожиданно разразились свистом и угрозами в адрес этих старейших друзей революции. Против мучеников Брешковской и Чайковского употреблялись такие определения, как «предатели!», «контрреволюционеры!». Забыв цензурные требования, Чайковский кричал: «Кто вы такие, чтобы обращаться с нами таким образом? Что вы, бездельники, сделали для революции? Совсем ничего! Чем вы когда-нибудь рисковали? Ничем! А эти мужчины и женщины, – указал он на нас, – сидели в тюрьмах, голодали и мерзли в Сибири, снова и снова рисковали своими жизнями. Это я, а не кто-либо из вас бросил бомбу в тирана-министра. Это я, а не вы, слушал смертный приговор царского правительства. Как смеете вы обвинять нас в том, что мы – контрреволюционеры?! Кто вы, если не толпа глупцов и бездельников, сговаривающихся развалить Россию, погубить революцию и самих себя?» Этот взрыв вызвал трепет и произвел на толпу большое впечатление. Но ясно, что все великие революционеры столкнулись лицом к лицу с трагедией. Работа и жертвы забыты. В сравнении с коммунистами, анархистами и даже михайловскими освобожденцами они сейчас рассматриваются как реакционные и «вчерашние». Тогда я впервые и услышал, что в народе зовут наш список «социалисты-реакционеры».
Собственно, эта стремящаяся на волю в народной массе волна и прорвалась в Тамбове и у Сергея в Константиново.
– Ночью пурга была, я на поезде до Рыбного, а там верхома на лошаде витязить. Как только домой приехал, мамку с батей обнял, – гуторил «по-улишному» Сергей. – Умылси. Даже полотенцо еще не взял. Тут соседский Петька забегает и кричит: «Барыню жгут». Я в валенки и старый свой тулупчик и к усадьбе. А там митинг.
Дальше Сергей живописал, как у барского дома встали друг против друга две стенки. константиновские бабы да мужики и пришлые. Кто их после метели гнал семь верст из Вакино через Федякино, так и не прояснилось. Как и то, почему пришлые хотят не свою, а чужую усадьбу пожечь. Но встретившие нарастающий отпор и вразумленные цветистой есенинской речью чужаки стали отступать.
– А знаешь, когда они охолонились и схлынули?
– Когда же?
– Как я имя Горького назвал. Сказал, что от «Трудовой крестьянской рабочей партии Горького» в Думу иду. Они даже поругались меж собой. А потом все и ушли огульно. Только один пока я мужиков наших агитировал, остался, но молчал, только слушал меня и зырил. Такая каша там у всех в голове! Говорят, что барыня у нас хорошая, и государь, да землицы бы по десять десятин хотя б каждому прирезать!