После этого, взяв чистый листок, Норема обмакнула стило в рожок с ягодным соком (то и другое она носила на шее) и стала набрасывать новый чертеж.
Рано поутру она пришла в кладовую. Солнце уже пригревало, в тростниковой крыше гудели насекомые. Побродив среди горшочков с краской, зеркал, трафаретов, накладных украшений, Норема отправилась в лес. Она рассматривала живые и опавшие листья, замечала, как разбегаются бледные прожилки по зеленой или бурой и хрупкой ткани, смотрела на сетку ветвей и окружающую их зелень. В уме складывались самые разные понятия: образ, модель, пример, выражение, описание, символ, отражение. Она вспоминала, что сказала ей Венн вчера, перед тем как расстаться. Вернувшись на верфь, она рассказала маленькой Йори сочиненную на ходу сказку. Девчушка слушала как завороженная, загребая опилки босыми ножками, крутя в руках стебель вьюнка; ее светлые кудряшки походили на охапку сосновых стружек. Норема попросила ее рассказать эту сказку Большому Инеку, а Инека – пересказать снова. Тот бубнил, загоняя попутно колышки в доски. Нореме вспомнились старый и молодой моряки, виденные вчера, и она осознала – не в виде двух связанных мыслей, а как одну мысль, которую нельзя выразить словами как нечто единое: любую ситуацию можно использовать как образ любой другой, но ни одна вещь не может быть образом другой – особенно вещи столь сложные, как два человека. Использование их в таком качестве есть оскорбление для них и самообман для тебя. Именно совокупность вещей и способность их (особенно людей) быть отдельными и неповторимыми порождает всё разнообразие образов.
Норема так погрузилась в свои размышления, что из следующего урока Венн вынесла только солнечный квадрат, падающий из люка на крыше на коричневое плечо сидевшей впереди девочки, да шуршание палки Венн в соломе, устилающей пол.
Домашние трапезы, за которыми она излагала идеи Венн об отцовской работе и о деньгах, делающих родителей столь разными, ничего хорошего не сулили. Отец хмуро смотрел на нее через стол, уставленный глиняной и медной посудой. Женщина, помогавшая матери по хозяйству, цокала языком и говорила, что Норема, видно, голову забыла надеть, когда встала утром. Йори смеялась, Куэма спрашивала – столько раз, что отец попросил ее перестать, – что с дочкой такое. Их слова воплощали собой ошибочность суждений и непонимание, суп был морем, хлеб – плавучим островом. Яблочные блинчики напоминали о яблоневом саде или воровстве яблок с ватагой других детей. Каждое ощущение вело к бесконечным воспоминаниям о других. Каждый образ можно было поместить рядом с любым другим, и сходство между ними становилось отдельным образом, который тоже помещался рядом с любым другим.
У моря Норема смотрела на сети и на деревья. Смотрела на мужчин и женщин с мозолистыми руками и повязанными тряпьем головами, что работали на своих лодках. Смотрела на рыбью чешую, птичьи перья, на кусок лодочной обшивки, прибитый к берегу. На четырех человек, идущих с полными корзинами рыбы за спиной по песку, который обувал их в шелковистые башмаки. Корзины плелись из прутьев. Норема рисовала на бумаге кривую песка и кривую воды. Из прибрежной рощицы слышался детский плач – это хныкала во сне Марга. Чайка над морем кричала, как безумная женщина, ребенок в доме у гавани плакал очень похоже на чайку.
Стоя в косом солнечном луче под окном этого дома, Норема вдруг вспомнила прогулку вдоль ручья, когда Венн впервые высказала мысль, над которой она работала все эти дни. Вспомнила свою нелепую попытку примера – он, составленный из неверных частей, превращал первоначальную мысль в смехотворно глупую; а смешное, как она теперь видела, легко могло перейти в опасное, ужасное, разрушительное, смотря как широко его применять. Мысль Венн – одно (ребенок перестал плакать), а то, что Норема из нее сделала, совершенно другое…
В голове что-то щелкнуло, и все тело охватило не то холодом, не то жаром. Норема поморгала, глядя на пылинки в луче и не понимая, что с ней такое случилось. Выбившаяся из рукава нитка щекотала руку, завязка башмака давила на щиколотку, ноздри втягивали воздух, уголки глаз увлажнились.
Это новая мысль, вот что, подумала Норема и тут же поняла: эти слова пришли к ней так легко потому, что она уже несколько дней облекала мысли в слова. И стряхнула их, чтобы получше рассмотреть саму мысль.
Та была столь же невыразима, как и мысль Венн, много образов назад бывшая ее содержанием. Норема открыла рот; быстро сохнущий язык пробовал оттенки воздуха, характеризующие не воздух, а сам язык. Слова ушли, оставив лишь связи, установленные ими между чувством и смыслом; эти связи словами не были, но создали их – не покидая тростниковой бумаги восприятия Норемы – слова. Благодаря им полоска песка между домами и полоска неба между их крышами отражали друг друга; жужжание осы в ее хрупком сером гнезде напоминало шелест воды у корней прибрежных деревьев, но песок, листья, ветер, волны и осы при этом не утрачивали своей подлинности…
Какое замечательное и совершенно бесполезное знание. Так думала Норема, сознавая при этом, что все радости, испытанные ей прежде, были лишь частью далекой тусклой картины, которая теперь, прояснившись, не допускала веселья – от нее даже дышать было трудно, где уж там восторгаться. Слова, которые она больше не могла отгонять, вернулись на место, и она ощутила, что мир образов непроницаем, целостен и закрыт (вес и значение ему придает неверность этого для примеров, образцов, символов, моделей, выражений, причин, описаний и прочего, однако всё и вся может быть образом всего и вся – истина образом лжи, воображаемое действительного, полезное бесполезного, целебное вредного), и это наделяет особой силой особые виды образов, обозначаемых другими словами; что лишь крепкая связь между ними позволяет их различать.
Но узнала она, конечно, не это… это было лишь описанием, еще одним образом. Венн, конечно, была права: выразить это словами значит сделать почти весь смысл обратным первоначальному. Выразить это словами значит назвать это управляемым, а узнала она как раз то, что это неуправляемо.
Внимание Норемы привлекла вспышка. По боковой улице шел Февин с неводом на плече; конец сети волочился по земле, а Йори и двое мальчишек бежали следом, стараясь на него наступить. То, что сверкало на солнце, было зеркальцем на животе мальчика – нет, не мальчика, а Лари, подружки Йори. Норема улыбнулась, думая о мужских блюдцах, рульвинах, зеркалах и моделях.
– Слыхала, что приключилось со старой Венн? – крикнул ей Февин.
– Что? – встревожилась она.
– Пошла ночью в лес да и упала с дерева… бедро себе потянула. Ребята увидели, как она по болоту плетется, и вот только утром домой ее привели.
– И как она? – спросила Норема.
– Да неважно. Легко ли в семьдесят лет бедро себе повредить, а калекой она стала еще в тридцать пять.
Норема пустилась бежать.
– Пошли прочь, малявки! – гаркнул Февин у нее за спиной. – Порвете мне сеть – ноги повыдергиваю!
Норема бежала по солнцу, по тени, по ракушкам. Взлетела через три ступеньки, держась за перила, по деревянной, усыпанной листьями лестнице. Ветер раскачивал ветки над самой ее головой, корни змеились по земле наверху. Она перебежала ручей по камням, которые сама помогала укладывать, вскарабкалась на скользкий берег, пронеслась через хлещущую по ногам траву до тропки (утес слева, большой дуб справа) – и вот она, школа.