Потом состоялся консилиум. Врачи разных специальностей, медсестры, персонал больницы и социальные работники – все собрались в темноте, изучая черно-белые рентгенограммы незнакомых людей. Снимки печени и кишечника, желчного пузыря и желудка, которые проецировались на огромный экран. Ни одного пациента здесь не было. Собравшиеся обменивались надеждами и предположениями. Делались прогнозы. Цитировалась статистика. Оценивались риски. Расчерчивались линии фронта и признавались поражения.
Пол был одним из обсуждаемых в тот день пациентов, и я сидела в углу комнаты на стуле с жесткой спинкой, с комом в горле ожидая в полумраке нашей очереди. Потому что теперь это стало нашей очередью. Казалось, будто так и было с самого начала.
Наконец заговорил мой консультант. Он показал на экран, и по изображению побежала маленькая красная точка. Он перечислил все основные структуры, и, подобно многим терминам в анатомии человека, слова звучали, словно названия далеких земель из какой-то сказки. Верхняя полая вена, общий желчевыводящий проток, треугольник Кало. Из-за особенностей расположения опухоли хирургическое вмешательство было невозможным, а кроме того – словно этого мало, – рак, судя по всему, успел метастазировать. Темные пятна были разбросаны по печени, наблюдались затемнения в легких: армия злокачественных клеток потихоньку маршировала по организму Пола.
Врачи говорили про стенты и возможную химиотерапию. Они употребили слово паллиативный. Речь шла даже не о месяцах – о неделях.
Я вцепилась руками в стул. Ну хоть что-то же они могут сделать, все эти специалисты – все знания, вся мудрость, сосредоточенная в одной комнате, – однако никто больше ничего предложить не мог. На экране появилось другое изображение, и они перешли к следующему пациенту в списке.
Мой консультант сел, и на этом обсуждение Пола закончилось. Ему было тридцать восемь. Он никогда не курил, почти не пил. Четыре года назад пробежал лондонский марафон. У него были две маленькие девочки и дом-фургон в Кромере. Ему нравились Монти Пайтон, а по субботам утром он играл с друзьями в футбол. Его жену звали Джули, они совершенно случайно познакомились на танцполе в Бирмингеме летом 1996-го, когда пиво стоило один фунт семьдесят пенсов за пинту.
Все эти мысли вертелись у меня в голове, и я знала, что именно об этом говорят пациенты, когда им сообщают диагноз. Один за другим они излагают факты из своей жизни, словно доказательства несправедливости и неправдоподобности диагноза заставят его осознать свою ошибку, передумать и отступить. Не мне было говорить эти слова, не мне вести этот бой, так что я ушла. Я не могла вернуться в отделение: странным образом чувствовала себя обманщицей, так что весь оставшийся день просто слонялась по больнице без дела. Я сидела в коридорах и кафетериях. Слушала обрывки разговоров, проходила мимо фрагментов жизней других людей.
Больница подобна маленькому городу. Здесь есть магазины и банк, рестораны и цветочный киоск. Одни «проживают» здесь постоянно, другие бывают лишь проездом, и в тот момент я никак не могла решить, кем хотела бы быть. Я лишь понимала, что должна продолжать идти, пытаясь найти путь обратно из серой бездны, чтобы снова стать врачом. Лишь когда я закончила ходить по коридорам, по которым никогда не ходила прежде, мимо дверей и отделений, которые никогда раньше не видела, я наконец пришла к правде. Однажды преодолев промежуток, разделяющий врача и пациента, как бы ты ни старался, ты не сможешь вернуться обратно.
Мой консультант спросил, хочу ли я быть рядом, когда он им сообщит. Я сказала, что не хочу. Нет ничего более противного, более эгоистичного, чем присваивать себе чужое горе, и я переживала, что, оказавшись в комнате с пациентами, буду не в состоянии скрывать свой эгоизм.
С сестринского поста я видела, как Пола и Джули повели в небольшую комнатку – крошечное пространство в ведущем к отделению коридоре. Я уже бывала в этой комнате. В ней стоят четыре кресла и журнальный столик, и она настолько тесная, что нужно постоянно следить, чтобы не задеть коленями соседа или не уткнуться локтями кому-нибудь под ребра. Я не понимала, как комната такого размера сможет вместить то огромное количество боли, которое вот-вот будет в ней выплеснуто. Последней вошла медсестра паллиативной помощи, и мой консультант посмотрел мне прямо в глаза, закрывая за ними дверь.
Казалось, они пробыли там вечность. Я бродила по этажу. Общалась с другими пациентами, с которыми успела познакомиться. Я поставила пару галочек в свою учебную тетрадь. Решила, что будет лучше исчезнуть в другой части здания и держаться подальше, и, направившись по коридору в сторону главного входа, бросила взгляд на закрытую дверь.
В больнице есть специальные помещения, предназначенные для того, чтобы сообщать плохие новости или чтобы люди там сидели в их ожидании. Комнаты возле реанимации в отделении неотложной помощи. Ряд небольших комнат в интенсивной терапии. Тихая, спокойная комната в родильном отделении, подальше от воздушных шаров, кроваток и плакатов с поздравлениями. Разумеется, эти комнаты используются и для других целей. Например, для объяснения и планирования. Иногда в одной из них можно застать обедающего или готовящего презентацию младшего врача. Порой в них пациентам сообщают и хорошие новости, хотя обычно это делается прямо у их кровати. Хорошим новостям позволено свободно бродить, разминая ноги. Они имеют право выходить за шторки и распространяться по отделению, их может услышать любой, кто пройдет мимо.
Плохие новости приходится держать в узде. Взаперти. Надежно скрытыми в небольшой комнате с четырьмя мягкими креслами и журнальным столиком, чтобы им не удалось сбежать.
Полчаса спустя я вернулась на этаж. Дверь в небольшую комнатку по-прежнему была закрыта.
– Они еще не выходили, – сообщила проходящая мимо медсестра, которая хорошо меня знала.
Еще полчаса спустя Пол с Джули показались из комнаты. Это были уже другие люди, потому что горе ломает, и хотя, в итоге удается собрать себя заново, люди уже никогда не выглядят прежними. Медленным шагом они вернулись к своей кровати в сопровождении двух медсестер, и вокруг задернули шторы. Мой консультант уселся за компьютер рядом со мной и начал что-то печатать на клавиатуре. Он избегал зрительного контакта. Закончив, он встал и сказал: «Что за чудесная семья», а потом ушел. Мне стало интересно: со всей его мудростью и опытом случалось ли ему самому порой невольно переступать эту черту?