– Должен снова сказать, восхищен твоей смелостью. – Королевич так и не взглянул на меня. – Мало кто осмелится пуститься в путь в такие морозы. Надеюсь, твою мать окружают хорошие лекари, чтоб в дурном случае помочь и тебе.
Я замерла, удивленная и растерянная. Уж не пакостливый ли дух принял облик Рэндалла, чтоб смутить меня и задержать? Или треснула наконец маска королевича, его самый надежный щит, и проглядывает в трещину его истинное, усталое лицо?
– Если бы я вас меньше знала, Ваше высочество, то сказала бы, что вы волнуетесь обо мне. Но…
– Но?
– Но я знаю, что волнуетесь вы лишь о своем брате, а значит, я всего лишь нужна для ваших планов, ведь так?
Рэндалл наконец отвел взгляд от коня и тяжело, болезненно улыбнулся.
– Считай так, моя милая Джанет, если это заставит тебя вернуться скорее. Я даже найду тебе роль, ту или иную, в наших милых интригах – тебе бы пора распробовать их все, не находишь? Пусть и вправду не волнует меня ничего, кроме планов.
Долгая бессонница опутала его цепкими колючими плетями, заронила семя смятения в разум, отразилась смутной тенью в глазах. Негаданная жалость щекотнула сердце, но я отогнала ее, отгородилась собственным страхом и даже не позволила мыслям о кольце коснуться и края сознания.
Рэндалл помог мне вскочить в седло – из-за теплого дорожного костюма, подбитого мехом, я стала куда более неловкой, чем обычно, – и, передавая поводья, чуть дольше необходимого задержал пальцы на моей ладони.
– До весны еще далеко, но, думаю, к твоему возвращению некоторые плоды уже явят себя. – Загадочная улыбка коснулась его губ, словно он и хотел поделиться со мной смутным своим успехом, да опасался спугнуть его раньше времени.
Хмурясь, я выправила поводья, и конь нетерпеливо всхрапнул, предчувствуя долгую согревающую скачку.
Все же спросила:
– Что не так с обручальным браслетом Гленна?
И лицо Рэндалла осветилось гордостью и торжеством:
– Он из холодного железа.
Из столицы я выехала под ласковыми лучами солнца, но на душе было еще чернее, чем ночью.
* * *
Когда я въехала на наши земли, сонное солнце короткого йольского дня уже плеснуло алым на снег, выкрасив кровью длинные тени деревьев. Стоило миновать ограду владений, и я осадила лошадь, пустила ее шагом: от нее и так поднимался пар, белее, чем снег под полуденными лучами. Я сменила королевского коня на нее на почтовой станции, где хорошо знали нашу семью. Служащий уверял, что его Златка – быстра и вынослива и срочный гонец не погнушается оседлать ее, но зима и мороз выпивали ее тепло и силы так же, как и мои. Кобыла дышала жарко, фыркала и хрипела, и я боялась, что она рухнет прямо подо мной среди пустынных заснеженных полей, оставив меня один на один с подступающей темнотой Йоля.
Голые яблони в тоскливом закатном свете казались мертвыми, и я всеми силами гнала от себя дурные мысли, что спешила напрасно. Пока я ехала под сводом черных ветвей, сердце заполошно колотилось обезумевшей птицей, словно сквозь ледяные пустоши я неслась сама. Тревога все сильнее и сильнее сжимала горло, и когда меня встретили непривычно тихие слуги, не поднимающие глаз, я заподозрила дурное.
Не сказать, что я так уж оказалась не права.
В покоях матери было жарко натоплено и густо пахло лекарственными травами. Элизабет сидела у ее постели, устало закрыв глаза и уронив голову на грудь, отсветы пламени рыжим отражались в каштановых волосах, туго собранных на затылке. Старая горничная матушки, Агата, тихо вышла, прикрыв за собой дверь, пряча красные, опухшие глаза.
Забыв об этикете и приличиях, я бросилась на колени перед постелью матушки, прижалась ладонью к ее руке – горячей, обжигающе горячей, словно под тонкой кожей были не плоть и кости, а колючие уголья. Невысказанные слова рыданием клокотали в горле, и я давилась ими, не смея потревожить ее сон.
– Не трудись сдерживать слезы, – голос сестры звучал тихо и бесцветно, – медик из Гвиндарри сказал, что она уже не очнется.
Через силу я обратила к ней лицо и увидела в ней отражение своего горя, отчаяния и опустошенности. Матушка была так же непоколебима и велика, как сама наша земля, и не было сил поверить, что и она может погибнуть, а мы останемся, потерянные и лишенные опоры.
– Как это случилось?
Элизабет сменила компресс на лбу матери, и ненадолго свет коснулся ее лица, осунувшегося, постаревшего, с кожей тонкой и полупрозрачной.
– Она начала таять вскоре после твоего отъезда. Сначала мы не замечали – да она и сама не признавалась, как часто силы оставляют ее. Потом слабость охватила ее всю, и она спала дни напролет, а просыпаясь, не помнила, что происходит. Меньше недели назад началась лихорадка, и я написала тебе. По правде сказать, и не думала, что ты успеешь.
В ее безучастных, усталых словах мне послышался слабый упрек: ты уехала, и болезнь паучихой уселась на груди матушки, запустила в нее жало, без устали высасывая силы. Нечего мне было возразить.
– Я и не успела, – едва слышно прошептала, снова прижимаясь лбом к ладони матери.
Следующие несколько дней и ночей слились в неразборчивый поток, стремительный и бесшумный. Я запомнила только саму ночь Йоля, когда матушка была особо плоха и мы с Элизабет не оставляли ее ни на минуту. Отвары и компрессы лишь унимали лихорадку и жар, но не могли победить болезнь. Тогда, в самые тревожные и долгие часы перед рассветом, когда мы едва успевали менять свечи, я не могла избавиться от ощущения, что мы не одни в комнате, что есть четвертый: сидит в темном углу, смотрит, посмеивается под нос. Ждет, чтоб забрать свое.
Сколько раз я возвращалась мыслями к кольцу, что вручила мне матушка? Спрашивала, уж не оттого ли сломила ее лихорадка, что единственную свою защиту она отдала мне? Ведь не могла, не могла матушка погибнуть от осенних поветрий и зимней стужи, нет, только не она! А значит, чужая и жуткая воля повинна в ее болезни.
Я даже улучила момент и надела кольцо ей на большой палец – остальные так исхудали, что кольцо соскальзывало с них. Но ничего не изменилось, кольцо укатилось снова, когда я не заметила этого, и позже его вернула мне Элизабет. Последняя надежда истаяла, как огонек свечи.
Маргарет все эти дни караулила под дверьми – мы не впускали ее, желая уберечь от гнетущего присутствия близкой смерти, но младшая сестра и так все прекрасно понимала. Она всегда чувствовала мир куда яснее и тоньше любой из нас.
И она не плакала.
– Мама сказала, что все идет, как должно, – тихо рассказала Маргарет, когда во время недолгой передышки я опустилась рядом с ней. – А если все, как должно, то плакать глупо. Но мне грустно, ужасно-ужасно грустно, и я уже скучаю.
Я прижала ее к себе, уткнувшись в золотые пряди, выбившиеся из скрученных кос. Против воли в памяти возникла Элеанор, слишком, слишком похожая на Маргарет, чтоб я легко могла отмахнуться от их сходства. Уж не обещает ли беда одной – беду и для другой?