– Ханна! Ханна! – позвала она, но я не обратила на нее никакого внимания. Я пошла в холодную ванную, захлопнула дверь и включила душ. Я все еще плакала, точнее, мне хотелось остановиться, но я не могла. Не раздеваясь и не разуваясь, я забралась в сверкающую белизной ванну. Единственным звуком был шум обрушившейся на меня обжигающе горячей воды. Она заливала мне глаза, пока в них не защипало, попадала в уши, нос и рот.
Я начала снимать одежду и обувь, которые отяжелели от воды и вменяемой мне мерзости. Вымывшись с мылом, я до красноты растерлась маминой солью для ванны, а после обернулась белым полотенцем, чтобы избавиться даже от малейших частичек грязи. Кожа алела, будто вот-вот сойдет. Я включила воду погорячее и прибавляла температуру, пока не почувствовала, что больше не могу терпеть. Выйдя из душа, я рухнула на черно-белый кафельный пол.
К счастью, плакать мне больше не хотелось. Я вытерлась, жестко проводя полотенцем по ненавистной коже, которая, даст бог, скоро начнет сходить от всего этого жара. Встав перед затуманившимся зеркалом, я осмотрела каждый миллиметр тела: лицо, руки, ноги, уши, силясь понять, остался ли хоть один невымытый участок. Интересно знать, кто теперь мерзкий.
Сжавшись и дрожа, я забилась в угол, чувствуя себя куском мяса с костями. Только там я и могла укрыться. Поскольку в конечном итоге я знала, что можно сколько угодно мыться, обваривать кожу, стричься, зажмуривать глаза, пропускать все мимо ушей, нарядно одеваться, по-другому говорить, называться другим именем, – все равно меня будут считать грязной. Возможно, неплохо было бы постучать в дверь достопочтенной фрау Хофмайстер и попросить ее удостовериться в том, что на моей коже нет ни единого пятнышка и ей незачем прятать от меня Гретель, что я не окажу никакого плохого влияния на ее ребенка, такого же светленького, прекрасного и безупречно чистого, как и я.
Придя в свою комнату, я оделась во все белое и розовое – одежду самых светлых тонов, которая только нашлась у меня в шкафу. Затем я отправилась к маме, обняла ее, чувствуя, что она понимает меня, даже несмотря на то, что она решила запереться дома и ни с кем не встречаться. В своей комнате, укрепленной мощными колоннами нашей квартиры, она выстроила настоящую крепость, размещавшуюся в здании, построенном из огромных каменных блоков и двойных оконных рам. Но мне нужно было спешить. Лео наверняка уже пришел на вокзал и теперь перебегает с места на место, стараясь не попасть под ноги людям, спешащим на поезд.
По крайней мере, я знала, что он-то считает меня чистой.
Анна
Нью-Йорк, 2014
В тот день, когда отец пропал, мама еще была беременна мной. Срок, правда, был всего три месяца. У нее была возможность избавиться от ребенка, но она не стала этого делать. Она никогда не теряла надежды, что отец вернется, даже когда получила свидетельство о смерти.
– Предоставьте мне какие-нибудь доказательства, хотя бы анализ ДНК, а там и поговорим, – отвечала она официальным лицам.
Вероятно, дело было в том, что отец оставался для нее в некотором смысле малознакомым человеком – таинственным, отстраненным и немногословным, – который, как ей казалось, может объявиться в любой момент.
Отец уехал, так и не узнав о моем предстоящем рождении.
– Если бы он знал, что у него вскоре родится дочь, он и сейчас был бы с нами, – с уверенностью говорила мама, на моей памяти, каждый сентябрь.
В тот день, когда отец ушел и не вернулся, мама собиралась накрывать ему и себе ужин в нашей просторной столовой, из окон которой виднелись деревья Морнингсайд-парка, освещенные бронзовыми фонарями. Мама готовилась рассказать ему новости. Она все же накрыла на стол в тот вечер, поскольку не допускала возможности, что его больше нет. Но бутылка красного вина так и осталась неоткупоренной. А тарелки стояли на покрытом скатертью столе несколько дней подряд. Еду в конце концов выбросили в мусорное ведро. Той ночью мама легла спать, так и не поев; она не плакала, но так и не сомкнула глаз.
Она рассказала мне все, потупив взгляд. Будь на то ее воля, тарелки и бутылка так бы и стояли на столе до сих пор – и, кто знает, возможно, соседствуя с гниющей, высохшей едой.
– Он вернется, – уверенно говорила мама.
Они говорили о том, чтобы обзавестись детьми. Рассматривали родительство как будущую возможность, долгосрочный план, мечту, от которой они так и не отказались. Они даже решили, что если у них однажды в самом деле родятся дети, то они назовут мальчика Максом, а девочку Анной. Только об этом отец всегда и просил ее.
– Это долг перед моей семьей, – объяснял он маме.
Они прожили вместе пять лет, но мама так и не смогла уговорить отца рассказать ей о годах на Кубе и о его семье.
– Все они умерли, – коротко отвечал отец.
Спустя столько лет это все еще беспокоило маму.
– Твой отец – загадка. Но эту загадку я любила больше всего на свете.
Стараясь разгадать отца, мама таким образом хотела снять с себя бремя. Поиски ответа стали ее наказанием.
Я сохранила его маленькую серебристую фотокамеру. Вначале я часами просматривала снимки, которые он сохранил в карте памяти. Среди них не было ни одной фотографии мамы. Но к чему она ему, если мама постоянно была рядом? Все снимки были сделаны с одного и того же места – узкого балкона в гостиной. Фотографии рассвета перемежались снимками, сделанными в дождливые дни, ясные, пасмурные и туманные, дни, когда небо было оранжевым или голубовато-сиреневым. На других фотографиях все было белоснежным и снег покрывал все кругом.
И всегда солнце. Вот рассвет: полоска солнечного света, испещренная заплатками домов спящего Гарлема, вот трубы, попыхивающие белым дымом, вот Ист-Ривер с островами по обеим сторонам. Снова и снова солнце – золотое, огромное, временами кажущееся теплым, а иногда – холодным, снятое из-за нашей двери с двойным стеклом.
Мама называла жизнь картинкой-пазлом. Вот она просыпается, пытается найти нужный фрагмент, пробуя все возможные комбинации, чтобы собрать видимые ей отдаленные ландшафты. В то время как я живу, чтобы разобрать их и узнать о своих корнях. И я создаю собственные пазлы из фотографий, которые я распечатала дома с кадров, найденных на отцовской камере. С того самого дня, когда я узнала, что на самом деле случилось с отцом и мама поняла, что я могу сама о себе позаботиться, она заперлась у себя в спальне, и я стала присматривать за ней. Она превратила спальню в убежище, никогда не открывая окна, позволявшего видеть весь двор. В мечтах я видела, как она, приняв таблетки, быстро засыпает, утопая в серых простынях и подушках. Мама говорила, что таблетки помогают унять боль и позволяют забыться. Иногда я молилась – так тихо, что сама не могла расслышать и запомнить слов, – чтобы она так и не проснулась и боль оставила ее навсегда. Я не могла видеть, как мама страдает.
Каждый день, перед тем как уйти в школу, я приношу маме чашку черного кофе без сахара. По вечерам она сидит со мной за ужином, как призрак, а я рассказываю ей об уроках. Она слушает, поднося ложку ко рту, и улыбается мне, чтобы показать, как она благодарна за то, что я все еще с ней, за то, что готовлю ей суп, который она поглощает из чувства долга. Я знаю, что мамы может не стать в любой момент. Куда мне тогда идти? Когда днем я выхожу из школьного автобуса на остановке возле нашего дома, первым делом я беру почту. Затем готовлю нам ужин, делаю уроки и проверяю, пришли ли какие-нибудь счета, которые отдаю маме.