В нос сунули кулак.
Большой.
— Чего ты с ним возишься? — раздалось откуда-то сбоку. — Дай затрещину, чтоб место знал.
— Ага, а он еще нажалуется. Да и то… мало ли… кто их, желторожих, знает.
И человек отступил. Правда, недалеко.
— И хилый он больно. Не дайте боги, помрет ненароком… эй, есть хочешь?
Теттенике осторожно кивнула.
Она ничего не понимала. Или… это все ведьма! Ведьма что-то сделала, и Теттенике… Теттенике была там, по другую сторону зеркала. А теперь оказалась здесь. И… и где это «здесь»?
— На от, — ей протянули флягу и кусок хлеба. — А коня все одно вычисти, а то хозяин вернется и заругает.
Коня?
Только теперь Теттенике рискнула обернуться.
Коня…
Самого… она видела его прежде. И даже ехала верхом, если можно так назвать сидение в паланкине, что закрепили на широкой спине самого огромного, самого страшного коня из всех, кого только пришлось встретить Теттенике.
Его массивная морда нависала над ней.
Тело терялось в темноте, но теперь близость его, опасность, от него исходившая, ощущались кожей. Конь тихонько вздохнул, и горячее дыхание опалило кожу.
Что…
Голова качнулась. И наклонилась так, что Теттенике увидела свое отражение в огромном выпуклом зеркале глаза. Это… это не она!
Смуглое лицо. Плоское. Грязное. Темные волосы обрезаны коротко и торчат в разные стороны. Мятая рубашка съехала с одного плеча. Оно выглядывает, узкое, уродливое, побитое оспинами.
Она задохнулась одновременно от страха перед конем и от ужаса, осознания того, что с ней произошло. Драссар же, устав стоять, потянулся к Теттенике и осторожно, бережно, коснулся мягкими губами пальцев.
— Ишь… зверюга, — раздалось откуда-то из-за спины. — К такому-то и подойти боязно.
— Ай, тебе и не надо. Сказано же ж, что желторожий приглядит. Вот пусть нехай и приглядывает. А у тебя чего, иных делов нету?
Теттенике сглотнула.
Этот страх… драссары умные.
Брат говорил. А раз умный… Теттенике разжала пальцы, и конь осторожно, нежно даже, забрал горбушку хлеба. В животе заурчало. И… и кем бы ни был тот, кем стала Теттенике, он не ел довольно давно.
Ничего.
Она потерпит.
Она… она, содрогаясь одновременно от страха и странного предвкушения, протянула руку. И драссар ткнулся мордой в раскрытую ладонь. Горячее его дыхание опалило. И… нет, страх не исчез.
Но Теттенике сильнее страха.
А еще… еще она должна что-то сделать.
Вернуть.
Себя.
И… и с ведьмой сладить… рассказать… кому? Кто поверит мальчишке-конюшему? Пусть не рабу. Пальцы взметнулись к шее, и Теттенике выдохнула. Не рабу. Все-таки не рабу.
Из конюшни она выбралась чуть позже, обнаружив вполне себе удобную дыру, которую тот, кому принадлежало тело, хорошо знал. И потому тело это протиснулось меж двух досок, благо одна из них держалась на ржавом гвозде и поворачивалась легко.
Влево.
Там, снаружи конюшен, а то были совсем не замковые конюшни, пахло… странно. Людьми. Люди всегда пахнут одинаково. Лошадьми. И еще чем-то, чему Теттенике не имела названия. Этот запах, такой свежий, такой непонятный, пугал и одновременно манил.
И город сам.
Каменные дома. Она никогда не видела прежде столько домов из камня. Разных. Больших и маленьких, хотя даже самый маленький был куда больше роскошного отцовского шатра.
Деревья.
И цветы в кадках… в степи цветы живут недолго, а вот здесь их поливали. И не жалели воды. Это тоже было непонятно. Зачем? Одно дело, табуны поить, но вот цветы…
И в кадках.
Перед одной Теттенике остановилась, не в силах отказать себе в удовольствии потрогать мягкие лепестки. Нежные. Нежнее самого изысканного шелка.
— Чего творишь, оборванец! — тотчас завопила толстая женщина откуда-то из окна. И Теттенике поспешила убраться. Кто знает, может, цветы трогать нельзя.
Все-таки не замок.
И она — не дочь кагана, а… а не понятно, кто.
Очутившись на пристани, она зажмурилась, до того ярким было солнце, отраженное водами. И сами эти воды представились ей ожившим серебром. Оно переливалось, блестело, сверкало. И редкие лодки казались такими крохотными, игрушечными даже.
Налетел ветер.
Швырнул водой в лицо. И Теттенике, облизав губы, удивилась тому, что вода бывает горькой. Как?
— Море это, — сказал старик, что сидел на берегу и щурился, тоже ослепленный волнами. — Что, не видал никогда?
— Никогда, — Теттенике не стала приближаться к старику. — Море?
— Море, море… — вздохнул тот. — А ты чего? Вашего ищешь?
Теттенике кивнула.
И почесалась.
Проклятье! Да у нее клопы! И хорошо, если только они.
— Так поздно уже ж, — вполне искренне удивился старик. — Ушли оне. Еще вчерась.
Ушли?
Куда?
— Куда? — выдавила Теттенике.
— Туда, — старик махнул на серебристую гладь. — Девок спасать. Как издревле. Девка, она-то вечно в беде…
В беде.
Еще в какой беде…
— Кажуть, что до самого Проклятого города дойдуть. На от, — старик протянул кусок лепешки, и Теттенике не стала отказываться. Лепешка была сухой, но показалось, что ничего вкуснее Теттенике и не пробовала. — Жалко их… помруть все. А молодые… мой батько-то еще когда говорил, что нечего туды соваться. И дед… а дед дело говорил.
Он пожевал губу.
Он был очень стар. И сквозь седину его проглядывала темная кожа черепа. На лице эта кожа собиралась складками, и в них терялись и морщины, и ясные, словно небо, глаза старика.
— Садись он. Погляди… — старик похлопал по траве. — Небось, у вас такого нету?
— Нету, — согласилась Теттенике.
Уехали.
Брат.
Брат бы… брат бы, может, и выслушал бы. Поверил бы? Теттенике знала, что сказать. И… и поверил бы. Конечно. Она бы… она бы рассказала о том, как он однажды пробрался в шатер. И старуха Шоушан не посмела прогнать сына Владыки Степей. Она хмурилась. Недобро шевелила бровями. Кусала губы. Но притворялась любезною.
А он все равно понял.
И сунул кулак ей поднос.
— Вздумаешь обижать сестру, выпорю, — сказал он тогда. И пусть голос его был тонок, но… Шоушан ничего не сделала.
И об этом Теттенике тоже рассказала бы.