– Сейчас бы не стала.
– Но их поступок привёл тебя к исходу, которым ты довольна, верно?
Молчу.
– Верно, Луна? – повторяет мужчина интонацией куда более терзающей. – Хотя бы потому что ты узнала, что значить любить. Не все делают это. Особенно в наше время. И родителей не попрекай; вся ситуация лишь показывает, как расколупало институт семьи и брака в наш век, как все мы запутались и обнажились, нам неведомы «хорошо» и «плохо». А они взрастили тебя равно родной.
– Отправлюсь спать. Беседы действуют усыпляюще, – кидаю колко, огибаю мужчину и скрываюсь за балдахином.
До утра мы не видимся, а на утро делаем вид, что ночные беседы не случались. Ян отменяет запланированные встречи и запланированных посетителей. Это бездумно. Это глупо. Он не думает о прибыли, перспективах, будущем; он сосредотачивается на нас и тем пугает.
– Хочешь отдохнуть? – предлагает Хозяин Монастыря.
– Я не устала.
– В том смысле, чтобы просто побыть вместе.
– Это что-то исправит?
Мужчина ловит мой холодом напитанный взгляд и бросает:
– Проснулась ты без настроения, не так ли?
– Так ли, – соглашаюсь я. – Мучили кошмары, странные сны: в них мы беседовали о пустом и разочарованно обрывали разговоры.
– Поразительно, мне снился тот же сон.
– Я в сад. Занимайся монастырскими делами.
Вскидываю поверх плеч тканевую накидку (по утру прохлада сада ощутима из-за назревающей росы) и спешу к дверям. Голос останавливает. Отцовский голос:
– Не могу.
– Прости?
И мужчина признаётся, что ни о каких монастырских делах промышлять не может; ни о чём больше. В голове сидит юная богиня, нагло смыкающая челюсти над поверженным.
– У тебя множество иных забот – ещё неоконченных и даже не начатых, – попрекаю я. – А ты зациклился на наших с тобой спорах и даже в Монастырь перестал закладывать силы и мысли. Прошу, Ян, вернись, – искренне обращаюсь к раскаявшемуся лицу. – Мне нужен Отец, с которым я повстречалась в день прибытия сюда. Этому месту необходим Отец.
Мужчина оставляет кресло и стремится ко мне.
Швыряю приближающемуся в лицо:
– Убеди себя в том, что неизменно лишь одно – Монастырь.
– Не могу, – едва слышно перечит Ян.
– Убеди себя в том, что повышенная по званию послушница не стоит этой смуты. Вот я, видишь? Раз за разом, ты прав. Вот я.
Понимаю, что говорю отличительное от чувствуемого, но иначе избавить от мании Бога Удовольствий не могу.
– Не могу, – эхом гудит он.
– Твоё безумие подвластно исцелению, но я не желаю быть панацеей. Успокойся, прошу.
– Ты моя, как же ты не понимаешь этого?
И мужчина отторгает от себя, наполовину безумное, наполовину готовящееся таковым стать:
– Принадлежа к богам и нисколько не веруя ни им, ни в них, могу заверить – ты была пожалована ими.
– Обращаясь к богам, не забывай – иногда ниспосланный дар оказывается наказанием.
– Расплатой, я помню.
Тогда Ян пытается прихватить меня за плечи и стиснуть в объятиях. Отбиваюсь и советую не делать того, о чём он может пожалеть в будущем. Слова эти отрезвляют и приказывают дрожащим рукам отпустить.
– И Гелиос, – напрасно говорит Хозяин Монастыря, хрипит и стонет, – был лишь к тебе ведущим. Он – время, Луна. Пережиток.
Как смеет…?
Едва не давлюсь признанием; желаю растерзать. Но вместо того спокойно (неправильно спокойно, ведь подобное должно разжигать в душе пожар) отвечаю:
– Я не отрекаюсь от вины нашей совместной, Ян, не отрицаю причастности к гибели Гелиоса, но я не позволю тебе порочить его память и не позволю пытаться переписать историю, которую мы с тобой обоюдно начертили. Он был и остаётся моим супругом.
И Бог Удовольствий, разрезая грудную клетку кашлем, утверждает, что последовал бы по тому же пути, представься такой шанс, оступился бы везде повторно и вновь и вновь обрёк Бога Солнца и его молодую жену на однажды пережитое, дабы узреть её спустя месяцы траура в своих объятиях.
Посмотрев на нас со стороны и вместе с тем потеряв всякий интерес к мужчине, отпускаю его плечи и отступаю в сторону.
– Ты ужасно изменился, Ян, – говорю я.
– И сделал бы то вновь, повторял бы и повторял, – подводит Бог Удовольствий, – лишь бы видеть тебя рядом и ни с кем более не делить.
Слова эти дают осечку.
– Ты сделал только хуже, Хозяин Монастыря, – излагаю я. – Тебе стоило принять поражение (а путь проигравшего избрал ты сам), но гордыня не позволила и теперь ты растерял всё окончательно. Понимаешь? Понимаешь, что пляшешь на углях и привираешь самому себе, будто это нормально? Жжётся, да? Вот и погорай!
– Дай мне шанс.
Так просто. И остро, и бегло, и совсем без раскаяния.
Дай мне шанс.
С осознанием загубленной души, загубленных сердец, загубленного тела.
Дай мне шанс.
Тогда я понимаю, что некоторые люди всю жизнь обтягивают собственные мысли бесконечными сожалениями и вымаливают прощение (чаще всего неповинные), а некоторые – грешащие и на грех призывающие – всю жизнь считают себя святыми отшельниками.
– Я никогда не прощу тебя, Отец, – слышит мужчина и наблюдает кошачью поступь с моей стороны. Отторгаю ядовито, мягко, почти выскабливающе: – Никогда, ибо ошибка однажды – ошибка, а всё сделанное после – осознанный выбор. Ты оттолкнул всех от себя. Ты сделал свой выбор, помирай же в своём заслуженном одиночестве, Бог Удовольствий, так и не нашедший в жизни удовольствия.
И то случается.
Бог Смерти говорил однажды, что слово есть сакральное искусство, подчинённое услужению и развлечению человека, однако не перестающее быть таковым: особенным, решающим.
То случается.
Он и помирает – в одиночестве.
Лекарь говорит, что Хозяин отдаст богам (кому-кому?) душу к концу недели, и я пью всю эту неделю, проваливаясь в памяти и приближая день расплаты. Но расплата не приходит.
Я смотрю на мужчину, что смотрит в пустоту перед собой. Стеклянный взгляд очерчивает меж нами границу: я вижу всё, а он – насквозь.
Не может быть…
– Ты прощён, Хозяин Монастыря. Твоя жертва принята, – говорю я и закрываю его саднящие глаза, после чего разваливаюсь на краю кровати и пропитываю потные простыни слезами.
Отмщение не приходит, а мир не наступает. И души наши – ровно телам – ничего не стоят, покуда обладатели их осуждены за неимение сердец.
Я обрушила ужаснейшую из казней, я выступила палачом – я не пришла на предсмертные вопли, я не пришла на плавающий в коридоре голос, а голос – слабый, безвольный, из непослушного рта – отбивал слоги моего имени. Я не пришла. Я отомстила, но наслаждение за тем не явилось. Не явился и мир. Не явилось спокойствие. Только выкорчеванный кусок из груди напоминал, что некогда там было сердце.