Как я сюда попал? Где поворачивал? Я оглядываюсь. За моей спиной тянутся неотличимые друг от друга темные каменные коридоры. Отсюда до зала — один поворот или двадцать?
— Питер!
Мамин голос слышен еле-еле, и все равно он кажется злым и недовольным.
Я не знаю, как далеко меня унесло. Остановись.
Поверни обратно. Ты все испортил.
Не могу.
Смаргиваю пот с глаз и вижу окаменелый оскал динозавра. В отчаянии пытаюсь навести в мыслях порядок. В скелете динозавра двадцать три кости; двадцать три — простое число, первобытное; эти кости — простые числа древнего ящера, нерушимые и неделимые.
Не получается. Я снова срываюсь на бег. Свет меркнет, и стены словно исчезают, и я не вижу вокруг себя ничего, кроме скелетов в окружающих меня шкафах. Ноги ноют от напряженного бега. Чувство, как будто что-то давит мне в спину, словно темнота обрела плотность. Я бегу, разрезая уже не воздух, а землю. Я погребен и незряч. Я так больше не могу. Грудь сейчас разорвет. Я торможу, хочу откашляться. Ноги подкашиваются подо мной. Мистер и миссис Легкие доверху засыпаны темной сырой землицей. Я слышу приветственные шепотки окруживших меня скелетов, моих товарищей по погребению.
— Питер! — Это мама, все еще откуда-то издалека, но с оттенком истерики в голосе, как будто она не может держать себя в руках. Мама всегда может держать себя в руках. — Питер!
Боже, вот сейчас я реально облажался. Поставил ее в неловкое положение, перетянул одеяло на себя.
ВТОРОЕ: Говори.
— Сон. Сын. Слова. Б-б-блин! — Язык онемел, мозг тоже, и слова не идут.
— Питер…
И затем:
— НА ПОМОЩЬ!
Что? В темноте я поворачиваюсь на звук. Хочу бежать назад, но не знаю, где это «назад».
— ПОМОГИТЕ!
Похоже, она напугана не меньше моего. Ей нужна… (я с сомнением качаю головой)… маме нужна моя помощь?
— ПИТЕР!
Боль. В ее голосе я слышу боль.
ТРЕТЬЕ: Считай.
Сосчитай шаги. Развернись. Иди к ней. Иди.
— Один. Один. Один. — Я как будто не знаю других цифр.
— ПИТЕР!
— Один, — снова и снова выдавливаю я, по-прежнему беспомощно поджав под себя ноги. — Один. Один. Один. Один. Один.
— Пожалуйста!
Один.
— НЕТ, ПРОШУ ТЕБЯ!
Один.
— ПОМОГИТЕ!
ЧЕТВЕРТОЕ: Поешь.
Я сую костяшки пальцев в зубы и сжимаю челюсти. Рот наполняется теплой жидкостью, и я рефлекторно выплевываю. Первобытные скелеты столпились вокруг меня в безмолвном одобрении, а я жую и грызу, стараясь откопать свою собственную нерушимую, неделимую часть. Боль пронзает запястье, лезет в грудь и оживляет ноги. Я снова бегу, — во всяком случае, плетусь, на ходу сплевывая кровь.
— Мама, — хриплю я. — Мама!
Нет ответа. Коридор перед глазами возвращается в фокус. Скелеты динозавров притихли за медными табличками наименований.
— Мам?
Я наугад сворачиваю за угол. Понятия не имею, как сюда добрался. Я вижу свет, отраженный от стеклянных витрин. Бабочки. Я помню бабочек! Должно быть, я совсем недалеко от зала.
— Мам?
Нет ответа. Я немного успокаиваюсь и теперь уже чувствую пульсирующую боль в руке. Я бережно обнимаю запястье второй рукой. Возможно, мама вовсе и не бросалась за мной вдогонку. Возможно, ее голос мне почудился. Возможно, она осталась в зале. Я бросаю взгляд на часы: 10:57. Мне хочется рассмеяться. Я отсутствовал всего несколько минут. Буря в желудке успокаивается, и я прячу руку под пиджаком. Отсюда я знаю, как выйти обратно. Я успею вернуться до начала церемонии, я буду аплодировать, болеть за маму и гордиться ею, как и положено нормальным сыновьям…
Впереди, в двадцати шагах от меня что-то лежит на полу.
Что-то черно-сине-красное — ворох ткани на кафельном полу. Я не вижу очертаний фигуры, но меня распирает необъяснимое чувство узнавания. Я замедляю шаг, осторожно приближаясь. Девятнадцать шагов. Восемнадцать. Ткань посередине черная, окруженная фрагментами синего цвета и тонкой красной каймой. Семнадцать, шестнадцать. На пятнадцати шагах я понимаю: нет, это не черный цвет. Вся ткань синяя, и только посередине она потемнела и приобрела глянцевый блеск, пропитавшись чем-то. Четырнадцать шагов, тринадцать. Красная кайма — это то, что окрасило ткань и просочилось за ее пределы. Я знаю этот цвет. Я опускаю глаза на свою прокушенную до крови руку и вижу тот же оттенок.
Рука. Я вижу руку, загнутую вокруг влажной копны волос. А потом мир резко обретает четкость, и я узнаю ее.
Маму.
…
…
…
Я опускаюсь рядом с ней на колени. Даже не помню, как преодолел последние шаги. В голове пустота.
Я вскидываю голову и кричу:
— Бел! Бел! На помощь!
Я смотрю на свои руки. Они погружены в окровавленную ткань.
Иногда, когда становится совсем плохо, я вижу и слышу то, чего нет. Сейчас пройдет, с минуты на минуту. Я почувствую руку на своем плече, и мама обнимет меня.
Так много крови. Запах обволакивает меня. Он такой вязкий, почти как гель. Я шарю в поисках пульса и нащупываю слабое биение, словно у нее под кожей пришпилена бабочка. Я беспомощно смотрю на нее. Она истекает кровью, а я не знаю, как ей помочь. Не знаю, как не сделать все еще хуже. Я отлепляю складки платья с ее губ, чтобы облегчить доступ кислорода. Человеческому организму требуется по меньшей мере двести пятьдесят миллилитров воздуха в минуту. Я прослежу, чтобы она получила свою норму. Ее нос выпачкан красно-черной запекшейся кровью и рассечен вдоль обеих ноздрей.
— БЕЛ! — кричу я, надрывая горло, но никто не приходит.
Кровь. Кровотечение нужно остановить. Максимальное количество крови, которое можно потерять и при этом выжить, — два литра. Я копошусь в ее платье. Оно набрякло от влаги, стало горячим и липким. «Будь меньше двух, — уговариваю лужу крови на полу. — Пожалуйста, будь меньше двух». Я слышу шаги. Крики. Я нащупываю самую мокрую часть платья. Чувствую, как у меня под ладонью пульсирует жидкость — она густая, как мед. Крики становятся громче. Я сминаю ткань в ком и прижимаю к ране. Вынимаю из кармана телефон, но сигнала нет.
— Отойди от нее! — одергивает меня грубый мужской голос.
— Она… она моя… — Я задыхаюсь и не могу выдавить из себя больше ни слова.
Кровь сочится меж моих пальцев. Мамины веки дрожат, а трепетание бабочки под запястьем ослабевает. Руки обхватывают меня поперек живота, тащат прочь, а я мечусь и верещу, как младенец.