Мы расцепляем руки и бежим — иногда в разные стороны, чтобы потом неминуемо встретиться в уже знакомых стенах. И по взглядам понять, что мнимая свобода снова оказалась тупиком.
Я верю ему.
И не верю.
Просто сейчас он отказывается искать выход.
А я наоборот.
Завтра все может поменяться.
Но я не могу не отреагировать на его слова.
Я склоняюсь к его губам и касаюсь их.
Герман не сразу отзывается на мой поцелуй — сначала он стискивает губы крепче, но я провожу кончиком языка по шершавой и упругой их поверхности, нажимаю, чуть-чуть проникая между ними. Его несгибаемое упрямство длится всего несколько мгновений, но каждый раз я успеваю ощутить боль отвержения и отчаяние. Неужели он больше никогда не ответит на мой поцелуй?
А потом его губы поддаются, мой язык скользит внутрь, ударяясь сначала о гладкие и твердые зубы, а потом сплетаясь с его языком. Каждое мгновение этой борьбы и капитуляции я ощущаю так остро, словно это последние мгновения моей жизни и единственное, что мне осталось ощутить в этом мире.
Вспоминаю притчу про монаха, который упал с обрыва, но успел ухватиться за свисающий корень. И вот корень скользит в его руках, трещит, он сползает все ниже и ниже… и монах видит выросшую на краю обрыва ягодку земляники. Он срывает ее, ест — это самая вкусная земляника в его жизни.
Что потом будет с этим монахом?
Никто не знает.
Притча не об этом.
Главное в ней — жить здесь и сейчас. Чувствовать только то, что есть.
Время останавливается — нет, времени вовсе не существует.
Как в тот вечер, когда он ждал меня с работы. Он просто предложил меня подвезти, потому что на улице снова лил дождь. И я снова забыла зонтик.
Всего лишь пара невинных фраз — и дорога в сгущающихся сумерках под стук капель по крыше машины. Дворники, методично сгоняющие воду, заливающую лобовое стекло, расплывшиеся алые кляксы стоп-огней и многолучевые звезды ярких фонарей вдоль дорог.
Обрывки разговоров — мы обсуждали, как выбирать чай, что за новое здание построили на площади, о том, какая машина безопаснее — «тойота» или «вольво», где лучше проводить отпуск.
Сумерки переходили в ночь, огней было все больше, мы промахнулись мимо моего дома и катались по центру, сбегая от пробок в темные дворы.
Помню и разговоры, и дворы, и огоньки, и то, как кончился дождь.
Не помню, о чем думала.
Кажется, ни о чем.
Просто ощущала этот разговор так же ярко, как сейчас — поцелуй Германа.
Помню, как вдыхала его запах — розмарин и холодные камни.
Как красиво он вел — небрежно, но уверенно.
Как завораживал его низкий тихий голос.
Времени не существовало.
Оно появилось только в тот момент, когда мой телефон завибрировал в кармане, я достала его, и недовольный голос мужа спросил меня, долго ли я собираюсь еще торчать на работе.
Я совершенно искренне ответила, что почти дома, посмотрела на время — и ахнула.
Тогда — и сейчас — самое сложное рядом с ним — это следить за временем. Оно ведет себя, как надутый и отпущенный шарик. Носится во всех направлениях, путает нас и нервирует наших близких.
А мы — не чувствуем его.
Когда…
Когда Герман ведет губами по моей шее, останавливается в ключичной ямке, ладонью сдвигает платье с плеча — и движется дальше, оставляя влажные горячие следы, мгновенно леденеющие под дыханием кондиционера.
Вдыхает мой запах, задерживая его в легких, и тогда я спрашиваю:
— Значит, ты меня не бросаешь?
— Нет, — голос глухой, и после резкого ответа — мягкий поцелуй. — Я уже пробовал не раз. И достаточно умен, чтобы понять — снова не выйдет. Пока ничего не изменится.
— Разве уже не изменилось? Сегодня.
Он молчит.
Касается губами моей кожи — раз, другой, третий.
Не отвечает.
Как это меня бесит.
— Что ты скажешь сегодня вечером?
— Что ты скажешь своему мужу, если он узнает?
— Это мое дело.
— А это — мое. Каждый из нас несет свой грех в одиночку.
Моя ладонь лежит на его твердой груди под белоснежной рубашкой. Где-то там бьется сердце Германа, которое принадлежит…
Кому?
Красивый. Холодный.
Резкий запах розмарина, который должен был своей неожиданностью смягчить строгий образ Германа, но только подчеркнул его.
— Ты слишком мужчина, — говорю я, и кожей чувствую его удивление. — Слишком упрям. Слишком скрытен.
— Я привык решать все проблемы сам.
— Конечно. И не рассказывать о том, что собираешься сделать. Я готова умолять тебя на коленях, но помню, что это не работает. Нет ни одного способа прогнуть тебя.
Герман качает головой. Молча.
— Интересно, знает ли Полина такие способы?
Его пальцы судорожно сжимаются на моих бедрах.
Я нарушила один из наших негласных запретов — не говорить о семье.
Мы говорили о моей семье один-единственный раз, но тогда между нами еще ничего не было. И ни разу — о его.
Словно нарушенный запрет ломает реальность — снова слышу жужжание телефона, лежащего на столе. Отклоняюсь, чтобы взглянуть на экран.
Там снова надпись «Жена».
Уже пора?
Жужжание смолкает, но тут же коротко звякает пришедшее сообщение. Выхватываю взглядом имя — «Маруся», вскакиваю и хватаю телефон.
«Маруся распорола ногу стеклом, едем в Склиф».
Герман вырывает его у меня, быстро читает сообщение несколько раз — я вижу это по движениям его зрачков — подхватывает со стола кожаную папку и говорит уже от двери:
— Едем!
Он нетерпеливо мотает головой в сторону дверного проема, а я так и стою у стола, будто примороженная.
— Я тоже?.. С тобой? Она же... Полина... Она все поймет!
В глазах Германа — чернота.
Я совершенно не понимаю, что он чувствует сейчас.
И не понимаю, что он хочет от меня.
Тогда. Дело не в коте
Тот самый день, когда мы говорили с Германом о моей семье, начался со скандала.
Накануне вечером я привезла домой старого двадцатилетнего кота. Одна из наших волонтерок выцарапала его из рук бывших хозяев, которые привезли его в дружественную ветеринарную лечебницу на усыпление. Анализы у кота были идеальны, он ничем не болел. Просто — старость.