И там была я сама — всю жизнь уверенная, что никогда, ни-ког-да не совершу такую подлость. Именно я кричала громче всех «Позор!» и примеривалась, как половчее запустить гнилой картошкой.
У лифта я стояла, не оборачиваясь к коридору, чтобы не видеть взгляды всех этих призраков моей совести. И на всякий случай — если Герман все-таки вышел бы из кабинета — чтобы не видеть его.
Такси подъехало очень быстро, оставалось лишь пробежать десяток метров, перетерпев укусы ледяного воздуха за лодыжки. Я забралась на заднее сиденье, прижимая к животу сумку и, когда машина двинулась, задумалась — а где я буду надевать колготки? В подъезде? Как в детстве, когда тайком от бабушки снимала шапку и спохватывалась порой уже у самых дверей квартиры? Взрослая тридцатичетырехлетняя женщина прыгает на одной ноге, пытаясь не упасть на грязные бетонные ступени и рвет тонкую ткань острыми ногтями?
Еще хуже.
Я откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза от острого чувства стыда.
Вот так выглядит сбывшаяся мечта, когда мечтаешь не о том.
Иззубренным ногтем безымянного пальца я нервно царапала тонкую кожу запястья, раз за разом выводя на ней букву N.
Nevermore.
Больше никогда.
Хотелось вывернуться наизнанку, чтобы вся та боль, что скопилась внутри, вылилась из меня, вывалилась неопрятными черными кусками гнилой плоти. Чтобы можно было промыть внутренности струей душа, протереть антисептиком и не оставить ни единой молекулы себя прежней.
Стать свободной.
Как давно, давно, давно я не ощущала отвращение к себе.
Тонкая кожа на запястье соблазняла своей уязвимостью.
— Извините, — наклонилась я к таксисту. — Вы можете изменить маршрут? Я передумала.
— Куда поедем? — спросил он со вздохом, притормаживая у обочины.
— Минутку, сейчас загуглю адрес.
Сейчас. Никогда?
Пятый день без Германа.
Моя любовь жжется в груди черным угольком.
Тайна и боль — словно я прячу раковую опухоль, которая однажды меня убьет.
Может быть, это даже не метафора. Не представляю, как жить с этой тайной всю оставшуюся жизнь. Как окружать ее слоями соединительной ткани, выращивать перламутровую оболочку, как моллюски обволакивают инородные тела, попавшие к ним в раковину, превращая их в жемчужины.
Внутри моей жемчужины, запертой в моем теле, будет гореть этот жгучий огонек. Или так — или он сожжет меня изнутри до черного пепла и пустоты.
Пятый день без Германа.
Удален чат ВКонтакте, стерт номер из телефона, нет повода проехать мимо его офиса.
Я как-то живу, готовлю по утрам завтраки детям и мужу, обнимаю Игоря на прощание, улыбаюсь Тине, хожу обедать с девчонками.
Один раз даже написала Полине, чтобы узнать, как там Маруська.
«Уже все в порядке. Просто перепугала нас, зараза. Сидит дома, лечит лапу».
Все в порядке. С Марусей все в порядке, а про Германа она не станет рассказывать в мессенджере, это слишком больное и мягкое.
У меня ничего нет.
Кроме затейливой татуировки на запястье.
Nevermore.
И шрам рядом.
Как обещание, как напоминание никогда не сдаваться.
Как путеводный огонь, который обещает, что где-то есть твой настоящий дом. Теплый свет окна в зимнем лесу.
И что бы ни происходило — он все равно есть.
Потому что это — настоящее.
Я помню ту ночь, когда я мчалась на такси в первый попавшийся тату-салон, работающий в такой час. Странную комнату с кафельной плиткой на стенах, жужжащие лампы дневного света, лысого молчаливого мастера в виниловом фартуке поверх белого халата.
Мне казалось — я в морге. Я уже умерла — а то, что мне рисуют на запястье, это такой причудливый способ инвентаризации трупов. Надо набить инвентарный номер. Или название того круга ада, куда отправилась моя душа.
Но как ни странно, с каждой каплей чернил, проникавших в мою кожу, я чувствовала себя все лучше. Уверенней. Буква за буквой, навсегда остающиеся у меня на запястье, словно привязывали меня к Герману крепкими канатами. Вопреки смыслу этого слова, я все глубже понимала — мы с ним вместе навсегда.
Он все равно будет моим. А я — его.
Он может быть сейчас где угодно и с кем угодно, но он судьбой предназначен именно мне.
Я знаю это точно, я уже жду его в той теплой избушке в центре метели. А он все еще в пути.
Но ничего — я подожду. Поставлю чайник, испеку пирог, согрею постель.
И я ждала.
Наша связь ощущалась настолько ярко, что как только мастер поставил последнюю точку, я успокоилась. И принялась ждать. Неделю, пока заживет татуировка, еще неделю, пока она примет нормальный вид.
Я тогда старалась не думать о его жестоких словах и причине, по которой он их сказал.
Теперь я знаю, почему он был так жесток.
Однажды мы лежали в постели в одной из гостиниц, куда приехали в командировку. Кажется, это был Ярославль. Или Нижний Новгород? А, может, Ростов?
Не помню. Помню только, что луна светила в щель занавесок так ярко, что я приняла ее за фонарь. Встала, чтобы задернуть их, обернулась — и увидела, что Герман тоже не спит.
Он смотрел на меня лежа, закинув руки за голову, его черные глаза были провалами в беззвездный космос.
— Прости меня, — сказал он вдруг.
Не помню, почему тот момент был для меня таким чувствительным, но я даже схватилась за сердце, почувствовав ледяной сквозняк, пронесшийся сквозь дыру в нем, пробитую любовью к Герману.
— За что? — спросила я, холодея.
— За то, что сказал тогда, что это была моя слабость. И провал. Я только много дней спустя понял, как это прозвучало. Тогда. В наш первый…
— Я поняла! — прервала я его, испугавшись невесть чего. Того, что он опять скажет что-то, что прозвучит, как будто он…
— Как будто я жалею о том, что было между нами. О тебе.
Я так и стояла, опустив руки и так и не задернув штору.
Голая — и меня это вдруг смутило, хотя я давно уже не смущалась своей наготы рядом с ним.
Я дернула со спинки стула гостиничный халат Германа, но он качнул головой и откинул одеяло:
— Иди сюда.
Оставив халат в покое, я скользнула к нему, обвиваясь вокруг горячего тела, устроила голову у него на груди и медленно, прерывисто выдохнула, как после долгих рыданий.
Что бы он ни сказал — он сейчас у меня есть.
До утра.