– Ничего не понимаю, да и сил нет, – вяло
проговорила Афоня, – но мне нужно уйти, мне нужно найти его... я так
боюсь, что он ввяжется в интригу Колумбуса, а она опасна, чует мое сердце!
– Про Колумбуса мне Василий Иваныч тоже
говорил, – кивнул Шубин. – Ишь, как оно все завязалось... а ведь
он такой же Колумбус, как я папа римский!
Афоня смотрела непонимающе.
– Мы вот что сделаем, – решительно сказал
Шубин. – Я сейчас напишу записочку да человека пошлю во дворец к Василию
Иванычу. Пусть живо сюда прибудет, поскольку дело неотложное и, очень может
статься, государственной важности. А ты, милушка моя, поспи, вот что ты сделай.
Это все, на что ты способна сейчас. Самое малое два, а то и три часа спи и не
думай ни о чем, сон тебе всякого лекарства полезней.
– Я не могу спать, мне нельзя, –
выдохнула Афоня, но в глазах ее уже все померкло, и только жалобный вздох
сорвался с ее губ. Веки сомкнулись – и через мгновение она уже крепко спала.
– Эхма, – изумленно сказал Шубин, глядя
на ее измученное лицо. – Воистину, пути господни неисповедимы. А я-то думал,
чего меня так повлекло внезапно в Питер, в сей вертеп, так повлекло, что и на
месте не усидишь?! Видать, почуял беду. Может статься, и не притупилось прежнее
чутье, может статься, и не напрасно прибыл я сюда, глядишь, и сгодится еще
старый кавалер послужить своей Елисавет!
Взгляд в прошлое
– Ой, господи! Спасите! Спасите меня!
Истошный женский крик вспорол жаркую, душную
тишину тесной опочивальни. Почти тотчас скрипнула дверь, и тьму рассеял зыбкий
огонек свечи. Мягко прошуршали по деревянному полу расшлепанные старые валенки,
раздался сонный мужской голос:
– Тише, лебедушка моя белая. Угомонись! Ну
чего ж ты так кричишь-то, Лизонька, душенька? Тише-тише!..
Он разговаривал, будто с ребенком, и женщина,
метавшаяся в своих перинах, подушках и одеялах, словно в оковах, наконец-то
перестала вопить.
– Опять что-то привиделось?
– Привиделось, Васенька! – послышался
дрожащий голос, перемежающийся всхлипываниями. – Будто ворвались они...
с ружьями, с палашами. Вытащили меня из постели, поволокли, а там уже
кандалы гремят...
– Ну как же они к тебе ворваться могли, когда
я – вон он, за дверью стерегу? – рассудительно проговорил Васенька. –
Ни в коем разе им мимо меня тишком не пройти, да и пропущу ли я их? Костьми
лягу, а к твоей милости шагу никому чужому не дам шагнуть. Иль не знаешь?
– Знаю, – пробормотала она, всхлипывая
все реже. – Знаю, а сны-то... с ними не сладишь!
– Сладишь, Лизонька! – журчал, словно
ручеек, Васенькин ласковый шепот. – Со всем на свете сладишь ты. И со
снами страшными, и с неприятелями своими! Глядишь, еще и посмеешься над ними,
еще их самих в страх вгонишь. Ух, как затрясутся они, ух, как взмолятся! Небось
все лбы отобьют, земно тебе кланяясь: смилуйся-де над нами, Елисаветушка! Ну уж
ты тогда сама решишь, казнить али миловать. Одно могу сказать: еще отольются им
твои слезоньки.
– Как же сладко поешь ты, Васенька! –
прерывисто вздохнула женщина. – А все одно: страшно мне, маятно! Жарко
натоплено, а все дрожь бьет дрожкою. Согрей меня, Васенька. А?
– Воля твоя, лебедушка моя белая, –
покорно отозвался Васенька, – как велишь, так и сделаю. – Проворно,
нога об ногу, он сбросил валенки и мигом взобрался на высокую кровать,
очутившись среди такого множества подушек, подушечек, вовсе уж маленьких
думочек, что затаившуюся меж ними женщину пришлось искать ощупью. Впрочем, сие
дело было для Васеньки привычное, и спустя самое малое время беспорядочная
возня на кровати сменилась более размеренными движениями. Шумное дыхание
любовников, впрочем, изредка перемежалось еще не утихшими всхлипываниями, как если
бы женщина еще не вполне успокоилась и продолжала оплакивать свою долю.
Женщиной этой была Елисавет, дочь государя
Петра Великого. А мужчиной, который так привычно и ловко утешал ее ночные
страхи, – дворцовый истопник Василий Чулков.
В ту пору, как ее чаще звали Елисаветкою, не
было у нее друга верней и няньки нежней, чем это молодой человек, простолюдин,
служивший в полунищем дворце истопником. Никто лучше его не мог разогнать
ночные страхи, никто не мог так мешать веселые, а порой и похабные сказки (Елисавет
была до них большая охотница!) с их вещественным и весьма умелым
осуществлением. И при этом он не превратился в ревнивого любовника, не
пользовался теми альковными секретами, которые становились ему ведомы, а сумел
остаться заброшенной царевне верным другом и товарищем. За верность и дружбу
сразу после знаменитого переворота и своего воцарения Елизавета пожаловала его
в камер-юнкеры. Спустя год Чулков звался уже метр-де-гардеробом, но по-прежнему
спал на тюфячке в спальной комнате Елизаветы Петровны, у коей все так же
пользовался большим доверием. Конечно, иногда – и весьма часто – он покидал
опочивальню, освобождая место новому фавориту. Видел он в тех покоях и внезапно
вспыхнувшую звезду – ослепительно красивого Никиту Бекетова. Видел и его
стремительный закат.
Елизавета всегда боялась ночных переворотов, а
потому много лет Чулков совсем не ложился по ночам в постель и дремал в кресле
возле дверей императрицыной спальни. Она знала, что этот порог можно
перешагнуть только через труп верного друга. Вскоре Василий Иваныч получил в
дар село Архангельское, а потом чин камергера и орден Святой Анны. Теперь
императрица строже блюла свое реноме, и ее по ночам развлекали и охраняли
дамы-чесальщицы, однако по-прежнему все свое время Чулков проводил во дворце и
оставался в курсе всех мало-мальских тайн. Он сохранил самые приятельские
отношения с Алексеем Яковлевичем Шубиным. Они сдружились еще с тех времен, как
Шубин, вернувшись из ссылки, скитался, как неприкаянный, близ Елизаветы
Петровны, прекрасно понимая, что былого не обрести, но будучи еще не в силах
найти себя в новой, столь безумно изменившейся жизни некогда всеми забытой
царевны. Чулков знал о нем, хотя доселе они не встречались. Василий Иванович
помнил ночные рыданья Елисавет по милому другу, с которым она была разлучена,
он читал нежные, неловкие стихи ее, нацарапанные сквозь слезы и полные
отчаянной надежды. Надежды не сбылись и не сбудутся – Чулков первым понял, что
в прошлое возврата нет, и посоветовал Алексею Яковлевичу отбыть на
Нижегородчину, а не рвать себе попусту сердце в Петербурге.
Туда, в Работки, Василий Иванович несколько
раз наезжал, а Алексей Яковлевич, изредка и тайно бывая в столице, всегда
останавливался у Чулкова. Звали они друг друга между собой «Чулок и Шуба –
государыни вещи» и нисколько не омрачали своих отношений ревностью из-за того,
что в разное время удостоены были Елизаветиных милостей.