Бет увидела глаза.
Там, на уровне девятого этажа или чуть выше – два огромных глаза, таких же реальных, как ночь и луна. И – лицо? Было ли это действительно лицом, или ей привиделось… лицо? В клубившемся, пронизывающе-холодном тумане жило что-то – что-то задумчивое, терпеливое и очень, очень недоброе. Что-то, что явилось сюда стать свидетелем происходящего внизу, на цветочной клумбе. Бет попыталась отвести взгляд, но не смогла. Глаза, эти слезящиеся глаза из неописуемо древних времен, и при этом до ужаса ясные и живые, как у ребенка; глаза, полные могильных глубин, древние и юные, огромные и бездонные, не отпускали ее, притягивали к себе. Жуткий спектакль разыгрывался не только для жильцов в окнах, наслаждавшихся зрелищем, но и для кого-то другого. Не в голой тундре, не на сырых болотах, не в подземных пещерах и не в далеком мире умирающего солнца – здесь, в городе, на глазах у этого, другого.
Содрогаясь от напряжения, Бет оторвала-таки взгляд от этой бездны, посмотрела чуть ниже девятого этажа – для того лишь, чтобы снова увидеть кошмар, продолжавшийся внизу. Только теперь ее потряс ужас того, чему она стала свидетелем, и это вывело ее из того оцепенения, что удерживало ее как окаменевшего целаканта в толще угля. Она вдруг услышала, как громко пульсирует кровь у нее в ушах… да нет, в мозгу: она просто стояла! Она стояла, ничего не делая, ничего! У нее на глазах резали живую женщину, а она ничего не делала. Что толку от ее слез, от ее дрожи – она ничего не делала!
А потом она услышала какие-то истерические звуки, что-то среднее между смехом и хихиканьем, и, снова глядя на огромное лицо, сотканное из тумана и ночных дымов, поняла, что эти обезьяньи звуки издает она сама, а мужчина внизу жалобно скулит как побитая собака.
Она снова вглядывалась в это лицо. Она не хотела видеть его – ни за что на свете! Но ее приковал к себе взгляд этих горящих глаз, полных детского любопытства, хотя она понимала, что на самом деле глаза эти неописуемо стары.
А потом мясник внизу сделал что-то уже совсем невообразимо отвратительное, и уБет закружилась голова; она успела схватиться за оконную раму, чтобы не вывалиться на балкон. Так, держась за раму, она попыталась отдышаться.
Она ощутила на себе чей-то взгляд, и долгое, полное леденящего ужаса мгновение боялась, что привлекла к себе внимание этого лица в тумане. Она цеплялась за оконную раму, ощущая, как все вокруг темнеет и уплывает от нее, и впопытках остаться в сознании смотрела прямо перед собой, через двор. Да, на нее смотрели. Пристально. На нее смотрел молодой человек в окне седьмого этажа – прямо напротив ее квартиры. Он смотрел на нее, не отрываясь – прямо сквозь туман с горящими в нем глазами.
В последнее мгновение перед тем, как провалиться в обморок, она успела подумать, что лицо его кажется ей ужасно знакомым.
На следующий день шел дождь. Восточная 52-ая улица сделалась скользкой и покрылась радужными бензиновыми разводами. Дождь смыл с тротуаров собачьи какашки и гнал их к сливным решеткам. Люди спешили по улице, низко пригнувшись против ветра, спрятав лица под зонтиками, похожие на огромные ходячие грибы с черными шляпками. Дождавшись ухода полиции, Бет вышла за газетами.
В репортажах на первых полосах давалось подробное, можно сказать, любовное описание того, как двадцать шесть жильцов ее дома с холодным интересом наблюдали за медленным, методичным убийством Леоны Чиарелли, 37лет, проживавшей в доме 455 по Форт-Вашингтон авеню на Манхэттене, Бёртоном Х.Уэллсом, 41года, безработным электриком, которого почти сразу после этого застрелили двое сменившихся с дежурства полицейских, когда он ворвался в бар «Майклз-паб» на 55-ой улице весь в крови и размахивая ножом, в котором позже опознали орудие убийства.
Дважды за этот день ее вырвало. Желудок, казалось, не в силах был удержать ничего мало-мальски существенного, и весь день она ощущала на языке горький привкус желчи. Она никак не могла выкинуть из головы события прошедшей ночи; она прокручивала их в памяти снова и снова: каждое движение потрошителя воспроизводилось словно в закольцованной записи. Запрокинутое в безмолвном крике лицо женщины. Кровь. Глаза в тумане.
Против воли она снова и снова подходила к окну посмотреть на двор. Она пыталась противопоставить серому бетону Манхэттена вид из окна ее студенческого общежития вБеннингтоне: маленький дворик и другой такой же белый спальный корпус напротив, потрясающей красоты яблони, а из окна с другой стороны – пологие холмы Вермонта; она пыталась перебрать в памяти смену времен года. Но здесь круглый год царил все тот же серый бетон, все те же залитые дождем улицы. Дождь на асфальте был черный и блестящий. Как кровь.
Она попыталась работать: подняла крышку старого секретера, купленного на Лексингтон-авеню, и порылась в стопке страниц с записью танцевальных партитур. Однако в этот день лабанотация превратилась для нее в подобие нечитабельных иероглифов Джексона Поллока, а не в каллиграфически-стройную логику эвритмики, в которой она совершенствовалась на протяжении четырех лет. Да нет, дольше: она забыла про Фармингтон.
Зазвонил телефон. Секретарша танцевальной студии Тейлора спрашивала, когда она, наконец, освободится. Надо попросить отгул. Она посмотрела на свою руку, лежавшую на стопке листов с записями: пальцы ее дрожали. Нет, точно надо попросить отгул. Она позвонила Гузману из балетной студии Даунтаун и сообщила ему, что сдаст партитуры позже.
–Бог мой, леди, у меня тут десять танцоров сидят, потеют в трико. И что мне теперь делать?
Она объяснила, что случилось прошлой ночью. Еще не закончив рассказа, она поняла, что газеты не погрешили против истины в своем описании двадцати шести свидетелей смерти Леоны Чиарелли. Паскаль Гузман выслушал ее, а когда заговорил, голос его сделался на несколько октав ниже и медленнее. Он сказал, что все понимает, и что она может задержаться с партитурами. Но в голосе его заметно прибавилось холода, и он повесил трубку, не дослушав слов ее благодарности.
Она надела темно-фиолетовую вязаную жилетку и габардиновые брюки в обтяжку цвета хаки. Надо выйти, проветриться. Но зачем? Хорошенько подумать? Натягивая туфли на шпильках от Фреда Брауна, она вспомнила про массивный серебряный браслет в витрине «Георга Дженсена». Может, его еще не продали? В лифте на нее глазел молодой человек из окна напротив. Бет снова почувствовала, что дрожит. Когда он вошел в кабину следом за ней, она забилась подальше в угол.
Между пятым и четвертым этажами он нажал на кнопку, и лифт остановился.
Бет подняла на него взгляд, и он невинно улыбнулся.
–Привет. Меня зовут Глисон, Рей Глисон. Я живу в714-ой.
Она хотела потребовать, чтобы он пустил лифт дальше, спросить, с какой стати он позволяет себе такие штуки, и чего он этим вообще хочет добиться. Нет, правда, хотела. Но вместо этого услышала такой же дурацкий хохоток, как накануне ночью, услышала собственный голос, значительно более жалкий и менее уверенный, чем она привыкла ждать от себя:
–Бет О’Нил, а я – в701-ой.
Проблема была в том, что лифт остановился. И ей стало страшно. Но он небрежно прислонился к деревянной панели – очень хорошо одетый, в начищенных до блеска ботинках, с аккуратно причесанными волосами (уж не укладывал ли он их с помощью фена?), и обращался он к ней так, словно они сидели за столиком в«Аржантей».