—Ага, только моя ни с какой цепи не срывается, куда ногу ни втапливай.
—Через дорогу перевезет?
—Еле-еле.
—А больше ничего и не нужно,— сказал владелец, напрягая ум подбором шуточки про ели и переход через дорогу.
—Когда-нибудь,— сказал Болэн, нахраписто фантазируя,— я себе обзаведусь пикапом «форд» с подножкой, 390-м движком и четырехскоростной коробкой. И стереодеку я себе тоже хочу, а там картриджи
Тэмми Уайнетт, Роя Экаффа и Мерла Хэггарда
.
—Еще б, но движок-то. Запорешь этого чувака, и пиши пропало.— Впрочем, владелец подхватил фантазию Болэна. Ему хотелось такой же грузовичок, те же стереокартриджи.— Разогнать бы этого хуесоса до 90. Поехать бы в Британскую Колумбию. И музыки бы по пути.
—В этом у вас что-то есть.
Хозяин станции помог Болэну вытолкать шины из гаража. Болэн их подпихнул, и шины наперегонки покатились вниз по уклону, разбежались и попадали наложившимися друг на друга параболами возле колонок. Болэн их собрал и запустил все сразу, а сам бежал и улюлюкал рядом, как полоумный. Если одна пыталась отбиться вбок, он пинком сурово загонял ее обратно в строй.
Когда он подогнал всю стайку обратно к лагерю, все четыре шины у него получили свои имена: Этел, Джеки, Леди Птица
— и Энн.
Хорошо нынче с таким задором. Ему еще на пушку брать.
11
Отчасти экспериментально, Энн спустила волосы из окна второго этажа. Черное и довольно невыразительное на фоне бревен, ее прекрасное, овальное, лисье лицо тем не менее светилось в стеклянном пространстве за нею.
Она отступила внутрь и принялась убираться в комнате. Транспортиры, объективы, полевые справочники, топографические карты Геодезической службы США, огрызки недоеденных яблок, все когда-либо воспроизведенные фотографии Доротии Лэнг
, теннисные шорты, трусики, банка-морилка, монтажная доска, дурацкие романы, книга по теософии, бюст Успенского
, пачка дешевых оттисков Пиранези
, ее дипломы и бюстгальтеры, ее антикварные мышеловки, ее таблетки дексамила и либриума, ее танги, шутихи, ее шары для бочче и графины, ее финская деревянная зубная щетка, ее «Витаванна»
, ее спортивный пистолет, парасолька, мокасины, шарфики от Пуччи, оттиски с надгробий, буйволиные рога, эластичные бинты, определители грибов, гигиенические салфетки, краситель для монограмм на канцелярскую бумагу, маска Элмера Фадда
, взрывающиеся сигары, книги «Скиры»
по искусству, чучело кроличьей совы, чучело мохноногого канюка, чучело танагры, чучело пингвина, чучело курицы, пластмассовый гранат, гипсовая пепельница-гремучка, снимки Болэна под парусом, за стрельбой, за выпивкой, смеющегося, читающего комиксы, снимки Джорджа, который мягко улыбается на сиденье у барьера валенсианской Пласы-де-Торос, аннотированная «История О.»
, серия фотографий телевиком — ее мать и отец выясняют на кулаках отношения у старого грузового канала в Вашингтоне, О. К.
, мастерка Болэна из команды его подготовительной школы, английское седло, крышка от «панамской зеленой», безуспешная автобиография Чарли Чаплина
, куклы, афиша фильма «На ярком солнце»
, меню из ресторана «Галлатуар»
, то же из «Коламбии» в Тампе
, то же из «Каменного краба Джо»
и еще одно из «Джо Мьюэра» в Детройте
, а также одна скрученная кожа сетчатого питона, навернутая на основание шведской орбитальной лампы из нержавейки — короче говоря, уйма барахла, валяющаяся от стены до стены неопрятной массой, на которую Энн накинулась с энергией, порожденной ее разлукою с Николасом Болэном.
Все размышленья ее касательно его, иные — в ее фантастическом стиле, иные — в рациональном, проникнуты были настроеньем невозможности. Умом она понимала, что ее воспитание запрещает любовный роман in extenso
с человеком, способным называть себя хамьем, тем, в ком довольно мало почтения к структуре ее происхождения, говоря антропологически, а оттого он способен назвать ее отца «мудаком». Но на задворках того же ума тихий голосок ей сообщал, что Болэн — тот, чьи невозможности можно приспособить к расширению ее духовных ресурсов. Не произошло ничего такого, чего она бы не могла перерасти; но тревожило ее немного — иногда,— что у Николаса, из-за некой всеобщей романтической хрупкости, не было вполне той же стойкости. Его эмоциональные утраты как-то умели превращаться в подлинные. Как в книжках, и оттого она завидовала.
Тут, как ни забавно, в Энн виделась некая нравственная точность; и то было свойство, преломлявшееся из совсем другой ее части, нежели той, что заставляла ее свешивать из окна голову, волосами по бревнам. А еще страннее, что именно эта часть, а не Рапунцель, некогда вынуждала ее так млеть от любви к Болэну, хамью, Пекосу Биллу; это она околдовывала Энн так, что для той лишь один взгляд на него — и все, срывает швартовы навсегда, хотя так рисковать никто не советует.
Где-то она читала, что любовь — преувеличение, какое ведет лишь к другим преувеличениям; и она присвоила это представление. Ей хотелось шкалы эмоций поутонченней, нежели предложенная любовью. Ее изматывало до синяков грубо чередовать экстаз и отчаянье. Для того, кто верит, что она, возможно, беззаветная интеллектуалка, это унизительно. Той первой зимой они с Николасом гуляли по берегу озера Эри, тщательно стараясь, чтобы опустошающие волны с накатом человечьих отходов не касались их стоп; увлеченные либо всеобъемлющим духовным слияньем, либо мучительной дисгармонией; вспоминая теперь это, думать она могла лишь о ярых, металлических закатах, дугах сухогрузного дыма и бурой унылой черте Канады за ними.
А кроме того, в подобных чередованьях имелось определенное космическое щегольство, окончательность Хитклиффа и Кэти
, от которой они сами казались ей важными. Да и скрытность была хороша. Никто не знал, что они в этой лодчонке совокупляются на веревочной койке, из ночи в ночь. Никто не знал, что они запустили и своих граждан в город презервативов, триангулированный между Кливлендом, Баффало и Детройтом. Никто не знал, что они скинулись и отправили матери-настоятельнице из начальной школы Болэна соблазнительную ночнушку из «Фредерика в Холливуде»
с запиской: «Настоящей ятой тельницу!» Никто не знал, несмотря на неприятие Болэном Леденса, что она чувствовала, будто трансцендентно пришпилена всю зиму к каждому проходящему дню.
Ныне же, с удобно расположенного дерева в центральной Монтане, Бренн Камбл наблюдал, как Энн рухнула на кровать в замусоренной комнате, дабы несчастно, судорожно порыдать. Ну и зрелище! Он отнял от глаз и опустил бинокль, отвергнув довольно ничтожный позыв к самоистязанью. Ну его к черту. Они — работа, какую нужно выполнять. Он чуял, как в глазах его лепится имперская синева Запада. Он чуял возмужалую выпуклость ковбоя в мифографической экосистеме Америки. Подобно лоснящейся мускулистой гиене, знал он о бросовости болванов и плакс, знал, что хищники, орлы человечества, еще воспарят. Он проелозил вниз, готовый к ранчерству. Уж он-то не плачет с самого детства.
Для барыни Фицджералд на стене готовы были возникнуть написанные от руки буквы
, как шаткая механическая истерия, что приняла — в данном воплощенье — форму «хадсона-шершня».