Когда экипаж остановился у кондитерской, он сказал, чтобы мы подождали внутри. Что такие упорные девочки, как мы, заслуживают немножко сладкого. Он вернулся с миндальной пастой, драже и красной карамелью. Мы с Бланш немедленно набили рты. Бланш взяла себе больше, чем я, потому что зубы у меня уродливые и без красных пятен от карамели. Месье Лефевр не переставал задавать вопросы. Сколько мне платят в Опере? Он слышал о моих дополнительных уроках с мадам Теодор и хотел узнать, сколько они стоят. Правда ли, что мой отец умер? Моя мать прачка? И сестра тоже? Сам он не взял ни одной конфетки. Я подумала, что, наверное, поэтому у него, богатого человека в начищенных ботинках, с собственным экипажем со стеклянными окнами, были такие впалые щеки. Бланш в основном молчала, но зато сказала, что никто не сравнится со мной в умении делать фуэте-ан-турнан и что он увидит меня в кордебалете уже осенью.
—Ах, эти фуэте,— мечтательно произнес он.
Я подозревала, что те два раза, что мадам Доминик проводила занятие прямо на сцене, чтобы подготовить нас к экзамену, он смотрел на нас из зала.
—Я замолвлю словечко месье Плюку и месье Меранту. Они должны знать, что вы заслуживаете внимания.
Месье Мерант был балетмейстером в Опере. Видать, я не зря грызла красную карамель.
—А у Бланш руки как крылья у голубки,— сказала я.— Так мадам Доминик говорит.
—Да, невероятная грация.— Он посмотрел на Бланш, и мне вдруг стало неприятно из-за того, что он смотрел на нее так же, как на меня.
Когда экипаж завернул за угол, оставив нас с Бланш у кондитерской, она схватила меня за локоть обеими руками.
—Экипаж с бархатными сиденьями и шелковыми занавесками! И он знает, что мы талантливые! И что у меня невероятная грация!
Я не знала, приятно ли мне внимание месье Лефевра и значат ли что-нибудь купленные сласти, но точно знала, что без меня Бланш бы с ним не встретилась. Как нагло с ее стороны было говорить, что он заметил ее грацию! Теперь мне казалось, что она может что-то у меня украсть. Кажется, лицо у меня стало мрачным. Пусть не думает, что я еще когда-нибудь открою рот и скажу про ее голубиные руки месье Лефевру. Кажется, она это поняла, потому что сказала:
—Я просто подумала, что он мог бы упомянуть и обо мне, когда будет говорить о тебе с месье Мерантом.
Она схватила меня под руку.
—Ему ничего не стоит платить тебе столько, сколько ты получаешь в пекарне.— Она потащила меня по улице, пританцовывая и даже пару раз начиная со мной кружиться.
На рю де Пирамид я вижу еще три афиши. Шарлотта начинает злиться.
—А вот Антуанетта говорит, что он рисует, только как балерины спину чешут.
Когда я первый раз рассказала ей о статуэтке, Шарлотта задрала подбородок и встала, оперевшись на одну ногу.
—Статуэтка? Что, как Тальони? Но ты еще даже во второй кордебалет не прошла!
Антуанетта закатила глаза:
—Что за ерунда, Шарлотта. Он считает Мари особенной.
Я почувствовала тепло в груди. Но вчера Антуанетта пришла из прачечной с таким лицом, как будто чего-то стеснялась. Руки она держала за спиной.
—Я не смогу завтра пойти с тобой на выставку.— Сердце у меня сжалось. Она протянула мне свернутую ленту.
—Немного крахмала и горячий утюг — и лента как новая.
Складки были разглажены, лохматые края подрезаны. Я потрогала ленту, гладкую и хрустящую.
—Ты куда-то идешь с парнем?
—У него имя есть, Мари.
—Тогда я возьму Шарлотту. Она пойдет.
—Позволь я тебя причешу с утра.— Она робко улыбнулась, но я только пожала плечами.
Черт с ней, с Шарлоттой. Черт с ней, с Антуанеттой. Я легко ступаю по тротуару и чувствую дыхание весны в воздухе. Весна принесет с собой нежную травку и заставит листья вылезти из тугих почек и развернуться. Так приятно вдыхать запах цветущих вишен! Я чувствую себя, как будто сижу перед пирожным и глотаю слюнки, а кондитер покрывает его глазурью, добавляет шоколад и засахаренные фрукты. Сначала афиша была только одна. Ярко-алые буквы на зеленом фоне. Потом стало известно, что они висят везде: на стенах, на дверях, на воротах, на мостах. Чтобы их приклеить, ушла сотня ведер клея. Под именами художников был написан и адрес: рю де Пирамид, десять.
Я не знала этой улицы и спросила у Антуанетты.
—На правом берегу,— ответила она.— Где мост Руаяль.
Рю де Пирамид оказалась в пяти минутах ходьбы от журчащей и звенящей Сены, совсем рядом с клумбами и прудами садов Тюильри, едва ли не у самого Лувра, хранилища самых великих картин Франции. Название этой улицы напомнило мне о тех самых циклопических сооружениях, которые наверняка простоят до конца времен.
С тех пор, как месье Дега рассказал мне, о статуэтке, я больше не бывала в его мастерской, так что мне оставалось только гадать, как она выглядит. Я думала о фигурке Марии Тальони, которую папа подарил Антуанетте. Это была терракота, выполненная из глины, затем покрытая белой и нежно-розовой краской, а потом обожженная в печи. Она стояла на каминной полке, и ею восхищались. Она была вовсе не голая. Простое платье закрывало покатые плечи. Это позволяло мне надеяться, что мое собственное тело тоже будет чем-то закрыто, что сотня набросков, где я стою обнаженной в четвертой позиции, ничего не значат, потом были ведь и другие. На них я почти всегда была одета. Лиф, пачка, чулки, туфли.
На спине Марии Тальони крылья, она в костюме Сильфиды. Маленькая площадка под ее ногами была не полом танцевального класса, а лесной поляной. Может быть, месье Дега изобразил меня балериной на сцене? Зачем ему лепить усталую крыску, которая ждет своей очереди? Его картины рассказывают истории тела и души, так говорил господин из галереи Дюрана-Рюэля. Я чувствовала, как взгляд месье Дега забирается мне под кожу. Какую историю расскажет статуэтка? Что он увидел? На мгновение я начинаю думать, что жду слишком многого, слишком самоуверенна, и вспоминаю, как маман обычно спасается от чувства безнадежности абсентом.
Иногда я думаю о массивных скульптурах, стоящих между входными дверьми у восточного фасада Оперы. Когда мне было десять лет, Антуанетта показывала их мне.
—Это называется «Танец»,— сказала она.
Я стояла, думая, как камень может гнуться и извиваться, и ожидала, что Антуанетта расскажет мне, как надо это понимать. Ей было четырнадцать, и она уже танцевала на сцене.
—Париж сходил с ума, когда открыли эту скульптуру,— сказала она, наклоняя голову набок и думая о чем-то.
Женщины держались за руки и танцевали вокруг крылатого мужчины с бубном в поднятых руках. Волосы его летели по воздуху, как будто он только что опустился на землю. Они были голые, крепкие, дерзкие, дикие. Под ногами у них лежал пухлый младенец.
—Не понимаю, на что все жалуются,— сказала она.— Они такие счастливые.