—Эдди, родной,— вздыхаю я.— Я не хотела. Живи дома, сколько захочешь. Но пора бы тебе уже принять какое-нибудь решение насчет своего будущего. Осенью в университет поступить.
—Я не пойду в университет,— отвечает он сквозь стиснутые зубы.— Поеду в Италию.
Смотрю на него вытаращив глаза. В Италию? Зачем?
Он откашливается и расправляет плечи.
—Я записался в одно учебное заведение в Милане. Хочу стать театральным декоратором.
—Декоратором? Ты серьезно?
Он смотрит на меня и кивает. Совершенно серьезно.
—Декорации? А жить ты на что будешь? Ты не в себе, мальчик мой!
—Мама, я не мальчик. И именно этим мне и хочется заниматься.
Это меня ошеломляет.
—Эрн, ты же такой умный. Из тебя получился бы хороший студент, если бы ты дал себе время, приложил старания. Ты можешь выучиться на кого угодно. Не разбрасывайся такими возможностями, не трать время на ерунду.
—Мама, ты сама-то поняла, что сказала? Я же учиться собираюсь, а не с цирком сбежать.
Я мотаю головой в отчаянии:
—Милый Эдди, это неразумное решение! На это не проживешь. Ни стабильности, ни будущего. Я-то думала, ты на алюминиевый завод устроился, чтобы на учебу скопить, поступить в хороший университет за границей, в Массачусетский технологический или еще куда-нибудь. Ты сказал, что тебе надо подумать и определиться.
—Мама, а я определился, и вот мое решение. Это то, что я надумал.
—Театр?
Я грустно качаю головой и начинаю собирать бутылки и банки. Мой сын оскорбленно смотрит на меня:
—Мама, да что с тобой? Ты так себя ведешь, будто я пошел по кривой дорожке, а ведь это не так. Вполне можно жить иначе, чем вы с папой. Необязательно учиться только на юриста или геолога, или там инженера, и чтобы у тебя до тридцати лет уже были жена-дети-квартира. В жизни есть и другие вещи. И они тоже важны.
Вынимаю из блюдечка от моего праздничного сервиза окурок самокрутки, рассматриваю на свет:
—А это? Тоже важные вещи? Слоняться по вечеринкам и курить травку? Эту жизнь хочешь вести?
—Мама, не надо так,— он упрямо качает головой.— Ты слишком строго всех судишь. По-твоему, если человек не копия тебя, не следует всем этим правилам, которые ты понапридумывала для себя и других, значит, он наркоман. Но это же не так, жизнь у людей бывает всякая, у них бывает успех. Они счастливы, хотя не всегда и не во всем руководствуются одним только разумом. Не ставь крест на других, пусть они и не такие, как ты, дай им шанс. Ты должна быть хоть немножко толерантной.
Я протягиваю ему пакет:
—Вот, я даю тебе шанс. Ты получишь возможность сам прибраться. А мне нужно на работу, попробую принести пользу. Буду наблюдать эти подземные толчки, зарабатывать деньги на поддержание этого дома, который тебе так не нравится. А когда приду, чтобы все здесь было чисто!
—В жизни есть и другие вещи,— кричит он мне вслед, прежде чем я успеваю закрыть за собой входную дверь.— Мир состоит не только из камней.
Сотворение мира или его гибель
Тоумас Адлер проводит выставку своих фотографий в конце мая, через два с небольшим месяца после завершения извержения близ Рейкьянеса. Весна вступила в город словно чудо; из черного пепла прорастает светлая трава, ржанки и бекасы семенят между кучами шлака с беспардонным оптимизмом, но при малейшем движении пепел снова взлетает и покрывает мир, туча пыли висит над городом, как горе в старом доме. Никто больше и слышать не хочет об извержении, все до смерти устали от серой грязи на стенах домов, на коже головы, в носу. Насосы высокого давления и билеты в жаркие страны быстро раскупаются, а интерес к фотографиям этого несносного извержения крайне низок.
Я иду на открытие из профессионального интереса и из сочувствия; Центр геологических исследований Университета Исландии тоже чувствует, что страна упорно не желает интересоваться этим, наши телефоны уже давно молчат. У нас много дел: нужно картографировать и анализировать выпадения тефры, измерить линии разломов, скорректировать данные сейсмографов, но количество запросов извне упало, герои убрали свои плащи в шкаф и снова склоняются над мониторами, блеск славы уступил место будничным спорам о графиках и размерах частиц за чашкой тепловатого кофе, осторожному академическому хождению в войлочных туфлях.
Фотографии висят на стенах музея в центре столицы; в светлых залах эхом разносится гул голосов, звон бокалов гостей. Фотографии большие, крупнозернистые — совсем не такие, как я ожидала. Мне они напоминают первые снимки Сюртсейского извержения, сделанные ошеломленными моряками в шестидесятых годах прошлого века. Сначала даже кажется, что они черно-белые, но потом я замечаю на каждом снимке цветное пятно: красный черенок лопаты, ветку, клочок синего неба. Это цветные снимки черно-белого мира, угольно-серо-белой эруптивной колонны, обрушенных домов, следов колес в черном пейзаже, моря, бурлящего неистовой злобой.
—Красиво, правда?— спрашивает он, внезапно вырастая рядом со мной, и смотрит на фотографию, скрестив руки.— Это извержение уже всем надоело из-за пепла и грязи, а мне хотелось запечатлеть его красоту, показать, какое оно грандиозное.
Он берет меня за руку, рукопожатие крепкое и теплое. Он небрит; в густой темной шевелюре седые пряди. Глаза необыкновенно зеленые, лицо открытое, его радость заразительна.
—Очень наглядные, информативные снимки,— с улыбкой отвечаю я.— Они хорошо показывают это извержение. Поздравляю. И спасибо, что пригласили меня.
—Наглядные, информативные? Какая вы смешная,— говорит он и смеется, но не саркастически, а тепло и искренне. И я тоже смеюсь вместе с ним.
—Извините: это у меня профессиональное, ведь я научный работник. По-моему, фотографии очень красивые, хотя я в этих вещах не разбираюсь. В красоте, художественной ценности и всем таком.
—Благодарю. А извинения ни к чему. Вы великолепны. Я так рад, что вы пришли. Пойдемте, мне нужно вам кое-что показать.
Он ведет меня сквозь белое пространство в боковой зал, полный фотографий меньшего размера. Они четче, чем снимки в большом зале, их темы камернее: метла, прислоненная к стене дома; серые от пепла овцы, которых загоняют в прицеп; мертвая чайка, наполовину занесенная песком. И фотографии людей: малыши в ярких комбинезончиках играют среди черноты и разрухи, мрачная женщина относит чемодан в машину, Йоуханнес Рурикссон щурит глаза и смотрит вдаль на извержение, зажав губами сигарету… А вот и я, на трех или четырех снимках: в координационном центре на улице Скоугархлид черчу маркером на белой доске; у Рейкьянесского маяка с полной пригоршней лапилли и с пеплом на бровях, лицо у меня сосредоточенное и суровое. И такое оно везде — кроме одного места: на борту самолета Bombardier среди других ученых. Там мы повернулись к окнам и смотрим наружу, на всех лицах заметны сдержанность и профессиональный интерес, кроме моего. На нем — удивление, страх и безграничный восторг, глаза широко распахнуты; левая рука на груди, пальцы касаются ключицы.