Во время завтрака за уже сдвинутым столом обе пожилые дамы сидели справа и слева от пастора. Напротив него – сэр Лоренс, напротив Хьюберта – Ален, напротив Джин – Динни.
– От всего сердца возблагодарим господа, в милости своей ниспославшего нам все эти благословенные дары.
– Странная милость! – шепнул молодой Тесбери на ухо Динни. – Выходит, убийство тоже благословенно?
– Сейчас подадут зайца, – сказала девушка. – Я видела, как его подшибли. Он кричал.
– Лучше уж собачина, чем заяц!
Динни бросила ему признательный взгляд:
– Не хотите ли вы с сестрой навестить нас в Кондафорде?
– Почту за счастье!
– Когда вам обратно на корабль?
– У меня ещё месяц.
– Мне кажется, вы любите вашу профессию?
– Да, – просто ответил он. – Это в крови. У нас а семье все моряки.
– А у нас все военные.
– Ваш брат чертовски умён. Страшно рад, что познакомился с ним.
– Благодарю вас, Блор, не надо, – бросила Динни дворецкому. – Дайте лучше холодную куропатку. Мистер Тесбери тоже съест что-нибудь холодное.
– Говядины, сэр? Телятины? Куропатку?
– Куропатку. Благодарю вас.
– Я однажды видела, как заяц мыл уши, – вставила девушка.
– Когда у вас такой вид, – сказал молодой Тесбери, – я просто…
– Какой такой?
– Ну, словно вас нет.
– Весьма признательна.
– Динни, – спросил сэр Лоренс, – кто это сказал, что мир похож на устрицу? А по-моему – на улитку. Как ты считаешь?
– Я не очень разбираюсь в моллюсках, дядя Лоренс.
– Твоё счастье. Эта брюхокогая пародия на чувство собственного достоинства – единственное осязаемое воплощение американского идеализма. Американцы так стараются ей подражать, что готовы даже употреблять её в пищу. Стоит американцам от этого отказаться, как они станут реалистами и вступят в Лигу наций. Тогда нам конец.
Но Динни не слушала, – она наблюдала за лицом Хьюберта. Взгляд его больше не светился тоской, глаза были прикованы к глубоким манящим глазам Джин. Динни вздохнула.
– Совершенно верно, – подхватил сэр Лоренс. – Мы, к сожалению, не доживём до того дня, когда американцы перестанут подражать улитке и вступят в Лигу наций. В конце концов, – продолжал он, прищурив левый глаз, она создана американцем и представляет собой единственное разумное начинание нашей эпохи. Тем не менее она вызывает непреодолимое отвращение у почитателей другого американца по имени Монро, который умер в тысяча восемьсот тридцать первом году и о котором люди типа СаксенДена никогда не вспоминают без насмешки.
Выпад, глумленье и грубый пинок.
Редкие фразы, но как они злобны!..
Читала ты эту вещь Элроя Флеккера?
– Да, – ответила поражённая Динни. – Хьюберт цитирует его в дневнике. Я прочла это место лорду Саксендену. Как раз на нём он заснул.
– Похоже на него. Но не забывай, Динни: Бантам дьявольски хитёр и великолепно знает мир, в котором живёт. Допускаю, что ты предпочтёшь умереть, чем жить в таком мире, но ведь в нём и без того недавно умерло десять миллионов более или менее молодых людей. Не помню, – задумчиво заключил сэр Лоренс, – когда ещё за собственным столом меня кормили лучше, чем в последние дни. На твою тётку что-то нашло.
После завтрака, затеяв партию в крокет – она сама с Аденом Тесбери против его отца и тёти Уилмет, Динни стала свидетельницей того, как Джин с Хьюбертом отправились осматривать грядки портулака. Последние тянулись от заброшенного огорода до старого фруктового сада, за которым простирались луга и начинался подъём.
"Они не ограничатся портулаком", – решила она.
В самом деле, закончилась уже вторая партия, когда Динни снова увидела их. Они возвращались другой дорогой и были поглощены разговором. "Вот самая быстрая победа, которая когда-либо одержана на свете!" – подумала она, изо всех сил ударив по шару священника.
– Боже милостивый! – простонал совершенно уничтоженный церковнослужитель.
Тётя Уилмет, прямая, как гренадер, громогласно изрекла:
– Чёрт побери, Динни, ты просто невозможна!..
Вечером Динни ехала рядом с братом в их открытой машине и молчала, приучая себя к мысли о втором месте, на которое ей, видимо, придётся теперь отступить. Она добилась того, на что надеялась, и, несмотря на это, была удручена. До сих пор она занимала в жизни Хьюберта первое место. Девушке потребовалось все её философское спокойствие, чтобы примириться с улыбкой, то и дело мелькавшей на губах брата.
– Ну, какого ты мнения о наших родственниках?
– Он славный парень. По-моему, неравнодушен к тебе.
– В самом деле? Когда им лучше приехать к нам, как ты считаешь?
– В любое время.
– На будущей неделе?
– Прекрасно.
Видя, что Хьюберт не склонен к разговорам, Динни отдалась созерцанию красоты медленно угасавшего дня. Возвышенность Уэнтедж и дорога на Фарингдон были озарены ровным сиянием заката. Впереди громоздились Уиттенхемские холмы, и тень их скрывала от глаз подъем дороги. Хьюберт взял вправо, машина выехала на мост. На середине его девушка тронула брата за руку:
– Вон тут мы видели с тобой зимородков. Помнишь, Хьюберт?
Хьюберт остановил машину. Они смотрели на тихую безлюдную реку, у которой так привольно живётся весёлым птицам. Брызги меркнущего света, пробиваясь сквозь ветви ив, падали на южный берег. Темза кажется здесь самой мирной, самой покорной прихотям человека рекой на свете и в то же время, спокойно, но безостановочно струясь по светлым полям мимо деревьев, склонившихся к её невозмутимо чистым водам, живёт своей жизнью, обособленной и прекрасной.
– Три тысячи лет назад, – внезапно сказал Хьюберт, – эта древняя река текла по непроходимой чаще и была таким же хаотическим потоком, какие я видел в джунглях.
Он повёл машину дальше. Теперь солнце светило им в спину, и казалось, что они въезжают в какой-то неестественный, нарочно нарисованный для них простор.
Так они ехали до тех пор, пока в небе не угас пожар заката и одинокие вечерние птицы не взмыли над потемневшими сжатыми полями.
У ворот Кондафорда Динни вылезла и, напевая сквозь зубы: "Она была пастушкой, ах, какой прекрасной!" – посмотрела брату в лицо. Но он возился с машиной и не уловил связи между словами и взглядом.
XII
Характер человека, относящегося к молчаливой разновидности молодых англичан, трудно поддаётся определению. Если же человек относится к их разговорчивой разновидности, сделать это довольно просто. Его манеры и привычки бросаются в глаза, хотя отнюдь не показательны для национального типа. Шумный, склонный все критиковать и все высмеивать, знающий все на свете и признающий только себе подобных, он напоминает ту радужную плёнку на поверхности болота, под которой залегает торф. Он неизменно блистает умением говорить и ничего не сказать; те же, чья жизнь посвящена практическому применению заложенной в них энергии, не становятся менее энергичными оттого, что их никто не слышит. Непрестанно декларируемые чувства перестают быть чувствами, а чувствам, которые никогда не заявляют о себе, молчаливость придаёт особую глубину. Хьюберт не казался энергичным, но не был и флегматичным. У него отсутствовали даже внешние приметы молчаливой разновидности англичанина. Воспитанный, восприимчивый и неглупый, он судил о людях и событиях трезво и с такой меткостью, которая поразила бы его разговорчивых соотечественников, если бы он не так упорно избегал высказывать свои суждения вслух. К тому же до последнего времени у него не было для этого ни досуга, ни удобного случая. Однако, встретив его в курительной, или за обеденным столом, или в любом другом месте, где можно блеснуть красноречием, вы сразу же догадывались, что ни досуг, ни удобный случай не сделают его разговорчивым. Он рано ушёл на войну, стал профессиональным военным и не испытал воздействия университета и Лондона, которое так расширяет горизонт. Восемь лет в Месопотамии, Египте, Индии, год болезни и экспедиция Халлорсена придали ему замкнутый, насторожённый и несколько желчный вид. Он был наделён темпераментом, который снедает человека, если тот обречён на праздность. Он ещё кое-как выносил её, когда мог разъезжать верхом и бродить с ружьём и собакой, но без этих вспомогательных, отвлекающих средств просто погибал.