— Мы привязались к этому ребенку.
Словно плотину прорвало — я рыдаю у него на плече.
— Помоги мне… поговори с его матерью, найди адвоката из местных, найди кого-нибудь… Вдруг получится усыновить его… оформить опеку… мы можем заплатить его матери…
Возвращается Диего, ему удалось поменять билеты, на лице улыбка. Видит мое зареванное лицо. Поднимаюсь со ступенек:
— Я все ему рассказала.
Мы обнимаемся, втроем, на этой белой площади перед церковью.
Гойко отправился поговорить с матерью Анте, прихватив с собой бутылку грушевой ракии. Они сидели во дворе, окруженные стойким запахом козьего дерьма. Мать оскалилась, как обычно. Сказала, что сама думала об этом.
— А ты что ей ответил?
В тот день мы взяли напрокат лодку, отправились на остров Млет. Плыли через соленое озеро к монастырю бенедиктинцев. Анте был с нами. Диего посадил его себе на плечи, — казалось, отец и сын. Мы с Гойко шли позади.
— Я сказал ей правду, что у тебя не может быть детей, что вы займетесь ребенком, дадите ему образование…
— Ты сказал, что мы можем дать ей денег?
Он нагнул голову, почесал рыжеватую шевелюру:
— Хочешь купить его?
— Я хочу сделать все, что в моих силах.
Смотрит на меня внимательно, ловит мой жадный, нетерпеливый взгляд:
— Бедняки тоже имеют право оставлять своих детей при себе.
— Эта женщина плохая мать, она не любит ребенка, бьет.
Я подбежала к Анте, задрала футболку, чтобы показать засохшие струпья.
Гойко покачал головой:
— Это Богу решать.
Тогда я сказала, что он проклятый хорватский ханжа, и послала его ко всем чертям.
Мы поднимались в гору на следующий день и еще через день. Женщина улыбалась нам, принимала подарки, пожимала плечами.
— Отэц… — говорила она, то есть все решает отец.
Начались бесконечные телефонные переговоры, мы звонили из гостиницы. Ее мужа, который остался в Краине, никогда не было дома, отвечали какие-то родственники. Анте поднимался в наш номер, валялся с нами на кровати. Я учила его итальянским словам, мыла его под душем.
На площади у старой дамбы установили детский автодром, весь вечер мы катались там, смеялись от души, сталкиваясь на маленьких машинках. Когда Диего врезался в машину Анте, мальчик кричал: «Круто!» — как кричал бы любой генуэзский парнишка.
В тот вечер, когда мы прощались, он плакал.
На следующий день нам удалось застать по телефону его отца. Мать позвала Гойко в телефонную кабину. Я смотрела на него через стекло, он как-то обмяк, потом говорил, молчал, снова что-то долго говорил.
Вышел он обессиленный. В кабину зашел Анте — отец хотел поговорить с ним.
Мальчик не произнес ни слова, только один раз кивнул. Когда он вышел, лицо у него изменилось, стало шире, как мне показалось. Большие ясные глаза смотрели на нас.
— Moram ići za осет, — сказал он хрипло.
— Я должен ехать к отцу, — перевел нам Гойко.
В сентябре Анте должен вернуться к отцу, в Краину. Отец служил в отрядах хорватской территориальной обороны. Он не отказывался от своего ребенка, ругал мать последними словами. Чем оставлять мальчишку с этой мерзавкой, он лучше возьмет его с собой воевать.
Анте попрощался, не проронив ни слезинки. Протянул нам маленькую шершавую ладонь.
— Это и есть твой Бог, который решает? — спросила я Гойко.
Я побросала в чемодан наши тряпки, мы растянулись на кровати — завтра в этом номере поселятся новые жильцы, здесь будет их запах, не наш. Отправляемся прогуляться по маленьким улочкам в центре, идем в сторону гавани. Гойко сидит в ресторане, где его друзья-музыканты играют симфонию Гайдна, выстроившись на бревенчатом помосте.
— Хорватская музыка очень сильно повлияла на творчество Гайдна… — шепнул мне Гойко.
«Плевать я хотела на это», — думаю я.
Ана, подружка Гойко, единственная ни на чем не играет — она переворачивает ноты виолончелисту, старичку с длинной бородой, загибающейся кверху, как язык. Ветер развевает у музыкантов одежду, волосы… музыка льется над морем, и на какое-то мгновение кажется, что она может утешить нас. К тому же мы были немного навеселе — выпили последнюю бутылку вина из Лумбарды, и пусть все катится к чертовой матери. В какой-то момент мне стало плохо, не помню, что я тогда сказала. Диего положил руку мне на плечо, я сбросила ее: «Дай мне выговориться».
В концерте объявлен перерыв. Ана подсела за наш столик и, подперев кулаком лицо, принялась рассматривать меня, как пейзаж за окном. Я не могла оторвать взгляда от ее ярко-красных ногтей. Не знаю почему, может, спьяну, может, из-за тошноты, я начала рассказывать ей о своих мучениях. В Риме я никогда и ни с кем об этом не говорила, а сейчас изливала душу совершенно незнакомому человеку. Может, все дело в ногтях, покрытых красным лаком… они плыли ко мне, как золотые рыбки. Ана закурила. На плохом итальянском произнесла:
— Можешь искать какую-то женщину.
И, выпуская кольца дыма, она рассказала мне про свою знакомую-австрийку, у которой не было матки, но был ресторан в Белграде, и эта женщина позаимствовала на время утробу одной жительницы Косова.
Я смотрела на губы Аны, на ее маленький точеный рот, ярко-красный, как и ногти, на ее круглое, без скул, лицо. Кто она, добрая фея или злая ведьма? Я отошла к утесу — меня вырвало прямо на камни.
На следующий день рано утром мы стояли у дебаркадера — солнечные очки, чистые футболки. Обычные туристы, которые возвращаются из отпуска. Мы приехали слишком рано, расположились в баре, взяли апельсиновый сок. Анте не показывался. Мы ждали его, хоть и боялись себе в этом признаться. Беспокойно озирались по сторонам, было ощущение, что мальчик притаился за одной из этих розовых стен и наблюдает за нами. До самой последней минуты мы стояли на берегу. Прибежал Гойко, мы услышали стук его мокасин, превратившихся в шлепанцы. Это было странное прощание. И странными были стихи, которые он посвятил нам.
Хватит ли белой нитки рассвета,
чтобы отделить нас от ночи?
Увидимся ли еще?
Мы поднялись на паром. Стоим, облокотившись на белые поручни. Анте появился на причале, когда корабль уже отплывал. Мы видим, как он идет по берегу, но останавливается, потому что дальше — море, а он не умеет плавать. Он был чуть выше, чем железные битенги. Изо всех сил махал нам рукой. Эта рука так и стоит у меня перед глазами маленькой черной точкой.
Когда он совсем скрылся из виду, мы вошли внутрь. Особый корабельный запах — запах влажного пола и машинного топлива, морской соли, въевшейся в обшивку. Работал телевизор, на экране мелькали какие-то полоски, вместо звука — невнятный шум.