Пришел Пьетро, сутулясь, тяжело ходит по комнате, крутится возле меня, воняет хлоркой. Жалуется на дикую боль в спине: мол, Гойко всем своим весом упал на него, Динка его поцарапала — пигалица, а какие длинные ногти!
Так расхаживает, что пол трясется и я вместе с полом, точно старое стекло в раме.
Свернулась клубочком на кровати, глаза открыты в полумраке.
— Успокойся, — говорю ему, — тише…
Пьетро распахивает шторы:
— Почему так темно? — Свет яростно впивается в меня. — Чем занималась, ма?
— Ничем… Так, прошлась.
Переводит взгляд на мои ноги:
— Ты же в обуви…
— Дай мне спокойно полежать.
— Тебя весь день никто не трогал, что с тобой?
Отвечаю, что плохо себя чувствую, хочу немного отдохнуть.
— Как это достало! — бросает.
Украдкой смахиваю слезы, не хочу показывать ему, что плáчу, но он следит за мной своими рысьими глазами, так непохожими на мои.
Все еще ноет, теперь уже по другому поводу. Жалуется, что его друзья совершают путешествия по Америке в свое удовольствие, поедут на водопады, в Дубай на теннисный корт под самым небом, где играл Федерер, а мы торчим в этом дурацком городе.
Ничего не отвечаю, пусть говорит что угодно.
Хочу сжаться в комок в темноте и не двигаться. Хочу Диего, его рук, которыми он обнимал меня так бережно, будто я из стекла. Но мой удел — терпеть этот грубый голос.
Пьетро вертится волчком на нескольких метрах комнаты, изводит меня своими шагами. Кричит, что у него спину ломит, а я разлеглась тут на кровати, встать не могу.
Привык, что я хожу перед ним на задних лапках. Снял футболку, скачет, как мартышка в клетке:
— У меня спина горит, мне больно…
— Прими душ.
— У тебя есть крем?
— Посмотри в ванной.
Слышу, как он все швыряет, роясь в моей косметичке. Возвращается с тюбиком:
— Этот?
Киваю.
Кидает крем на кровать:
— Намажешь меня?
— Намажься сам, Пьетро.
Разворачивается, раздраженно:
— Как это?!
— Вот так, ты же слышал, я плохо себя чувствую.
Забирается на подоконник, давит на кнопки мобильника:
— Алло, папа?..
Оставь меня в покое, Пьетро. Я готовила тебе еду, складывала одежду, корпела над домашними заданиями. У тебя все впереди… у меня остались только мои высохшие ноги и полые, как тростник, кости. Сегодня мне так же плохо, как этому городу, как больной кошке, трущейся о стены.
Слышу, как он хнычет в телефон, его здесь все раздражает, а я сошла с ума.
— На, даю тебе ее…
У меня нет желания разговаривать с Джулиано, хочу молчать и не двигаться.
Пьетро бросает телефон на кровать:
— Папа.
Говорю загробным голосом:
— Перезвоню позже.
Кажется, у меня температура.
Пьетро спрыгивает с окна, подходит:
— Почему ты с ним не поговорила?
— Потом перезвоню.
Он хлопает меня по спине, по ногам.
— Что ты делаешь?
— Ты вся в пыли, где тебя носило?
Тяну к себе юбку, как больная кошка — хвост, посмотреть.
И правда, вся грязная, потная.
— Не приставай ко мне.
Снова хватается за телефон… обходит кровать:
— Да ты… ты…
Как всегда, заводится, не зная, с чего начать. Правда, сегодняшняя злость намного жестче, глаза застлала пелена.
— Кем ты себя считаешь?!
Должна бы обидеться, но сил нет, тело гудит. Я смотрю на него с кровати: он некрасивый сейчас, несуразный.
— Кем ты себя считаешь? Почему ты постоянно стыдишься папы… — Пинает стул, вещи валятся на пол. — …У него живот… он ходит в мундире…
— Что ты болтаешь, Пьетро?
— …Никогда не бываешь на военных праздниках, жены карабинеров, видите ли, тебе не нравятся… и на День памяти Сальво д’Аквисто я один ходил! Ты не пошла! У тебя дела были!
— Да что ты несешь?.. При чем тут это?..
Теперь я смотрю на него со страхом. Надо встать, намазать его кремом, приласкать. Охладить его ярость.
— Ты — эгоистка! Ты сюда вовсе не из-за меня приехала, а из-за этого психа Диего!
Продолжает кричать, но я уже не слушаю его. Смотрю в его голубые глаза, помутневшие от ярости, налившиеся кровью. Бросаюсь в него майкой:
— Иди отсюда, несчастный.
Он поворачивается: кажется, сейчас кинется на меня и укусит. Превратился в ягуара. Молодого ягуара, оскалившего зубы, готового напасть на меня.
— Не умничай, мама! Ты — никто!
Уходит, со своей больной спиной.
Теперь засядет в интернет-кафе, в пещере с голубыми экранами, будет болтать в чате с этой армией гоминидов, со своими друзьями, из-за которых он отрекся от меня в кризисный год своего переходного возраста. Вернется, обалдевший от экрана, взглянет на меня, как на дальнюю родственницу.
Так и есть, я — никто, пустое место.
Иду в ванную умыть лицо, хотя слезы все еще текут.
Забираюсь на подоконник, звоню Джулиано:
— Прости, прости за все…
— За что?
— За то, что не пришла на День памяти Сальво д’Аквисто…
Джулиано смеется. Но он растроган: все это глупости, а глупости всегда немного трогательны. К тому же мы сильные: у него за плечами Ливан, у меня — Босния.
Рассказываю ему о ссоре с Пьетро. Он отвечает:
— Пьетро ревнует, это в порядке вещей… — Вздыхает, потом произносит своим красивым голосом, искрящимся, как кокарда на его фуражке: — Тебя окружают ревнивые мужчины.
Выхожу поискать Пьетро. Заглядываю в интернет-кафе. Мальчишки сгорбились над экранами, окутаны дымом сигарет. Высматриваю Пьетро. Иду дальше, по направлению к улице Маршала Тито. На ходу вся злость выветривается. Я всегда боялась, что он не вернется. Сколько раз торчала на кухне, прилипнув к окну, ждала, когда внизу мелькнет скутер и шлем. Сама не своя, чувствуя себя, как и сейчас, куклой, нарисованной на темной бумаге и ждущей, пока ее не вырежут. Джулиано выдержаннее меня. «Ты слишком нервничаешь, — говорит он, — и отравляешь себе жизнь». Это правда. Все матери боятся. Но я волнуюсь по-другому, глубже, отчаяннее.
Я больше не умничаю. Бегаю как оголтелая по Сараеву, где прошлое тянет и гремит, как кандалы.