— Послушай, а ты к шлюхам ходишь?
Он такого вопроса явно не ждет, во всяком случае от меня. Улыбается, наливает себе вина, пощелкивает языком.
— Так ходишь или не ходишь?
— А ты?
— Конечно, хожу.
— Да брось!
Кто знает, куда он рванулся, — не исключено, что сразу подумал, не приударить ли ему за Эльзой. Ему кажется неправдоподобным, что я, имея такую жену, похаживаю налево. Но перемена темы ему по душе, с графином вина такая тема вполне уживается.
— Знаешь, а ведь иногда и я… — Сейчас он кажется совсем ребенком.
— Ты к одной и той же или к разным?
— Как получится.
— И где ты с ними действуешь?
— А прямо в машине.
— А вот чего ради ты к ним шляешься?
— Богу с ними молюсь. Что за идиотский вопрос?! — смеется он и прикрывает глаза.
Да совсем не идиотский это вопрос, Манлио, чуть позже ты сам в этом убедишься, когда увидишь, как мимо идет туристка в обнимку с гигантом в штанах «бермудах». Это зрелище ты воспримешь серьезно.
Еще позже я говорю ему, что все это неправда и ни к каким шлюхам я не хожу. Он сердится, но продолжает смеяться, лицо у него багровеет, он говорит, что я говнюк, «и говнюком останешься», уточняет он. Однако же тоски как не бывало, вечер наш встряхнулся, ушел в тайные покои, где брезжит что-то похожее на правду, а может, это сама правда и есть, потому что Манлио уже вполне похож на искреннего человека. Отчаявшегося человека. Мы быстренько прощаемся, два хлопка по плечу, несколько шагов в темноте — и разошлись, каждый шагает по своему собственному тротуару. Неприятного осадка от нашей беседы нет ни у него, ни у меня, вполне гигиеническая дружба.
Я мог бы сказать тебе, Анджела, что тени от фонарей падали, словно мертвые птицы, и, когда они ложились на ветровое стекло, они были для меня символом всего того, чего у меня не было; и еще я мог бы добавить, что, когда я гнал машину на предельной скорости и тени обрушивались на меня все стремительнее, во мне нарастало желание запомнить все. Я мог бы сказать тебе много вещей, которые сегодня выглядели бы правдивыми, но которые тогда ими, пожалуй, не были. Правды я не знаю и не помню. Знаю только, что ехал к Италии, не имея никаких ясных намерений, она в эти минуты была безлика. Она была просто черным фитильком керосиновой коптилки, а сам огонек находился вне ее, в том вязком масляном сиянии, что обволакивало мои безотчетные желания и все, чего мне не хватало.
Начиналась длинная, усаженная деревьями аллея, в которой вырисовывались силуэты продажных женщин. В лучах моих фар возникали зыбкие фигуры, как медузы в ночи. Фары на мгновение наделяли их блеском и тут же опять погружали во тьму. Я притормозил возле последних деревьев. Девушка, которая направилась к машине, была в черных сетчатых чулках, лицо у нее как нельзя лучше подходило для такого промысла: оно имело выражение резкое и детское, таинственное и меланхолическое, — это было лицо проститутки. Что-то она там хрипло выкрикнула, вероятно какое-то ругательство, когда исчезала в зеркале заднего обзора.
Она была на месте, в эту ночь она была дома. Дверь тихо отворилась, пес выбрался на насыпь, стал меня обнюхивать, забился мне в ноги, завилял хвостом, вроде узнал. Италия стояла прямо передо мной, держалась белой рукой за дверь. Я втолкнул ее внутрь своим телом. Наверное, она уже спала, ее рот был напряженнее обычного. Она мне понравилась. Я взял рукой ее волосы, вынудил наклонить голову, присесть. Провел ее лицом по своему животу, по тому месту, где при мысли о ней набухала боль. Лечи меня, лечи… Потом нагнулся сам и губами прошелся по всему ее лицу. Проник языком ей в ноздри, ощутил соленость ее глаз.
Чуть позже она сидела на диване, одной рукой одергивала край майки, стараясь прикрыть интимное место. Такой я ее и увидел, выйдя из ванной. Я там помылся, сидя на краешке ванны, возле спускавшейся сверху заплесневевшей занавески. Выйдя, я подошел, сгреб рукой пучок ее волос, чуть потряс ее голову, а в ладонь в это время положил деньги. Над этой ее ладонью, совсем расслабленной, я немножко помедлил, пришлось ее силком сжать, проявить настойчивость. Она приняла деньги, как принимают боль. Теперь надо уходить, я не мог снова обрести самого себя в ее присутствии. Это было бы совсем неприлично — как если бы я, уходя, нагадил и обернулся посмотреть на собственные экскременты.
А ведь и ты тоже хочешь остаться одна, я теперь научился тебя понимать. Ты делаешь то, чего я жажду, а потом исчезаешь, словно комар при наступлении дня, ты прижимаешься к цветочкам своего дивана и надеешься только на одно — что я тебя не замечу. Тебе известно, что ты что-то значишь только в угаре похоти, ты знаешь, что, когда я перед уходом затягиваю узел галстука, меня уже мутит от отвращения. У тебя не хватает смелости двигаться, пока я здесь, не хватает смелости пройти в ванную, ведь при этом придется показать голый зад. Уж не боишься ли ты, что я тебя прикончу и вышвырну в глинистое русло этой пересохшей реки и ты будешь там лежать, словно почерневшая машина, свалившаяся с виадука… Эх, неведомо тебе, что мое озверение заканчивается в тот миг, когда я умираю в твоем чреве, что после этого я лев, потерявший львиную мощь. Что ты делаешь, после того как я ушел? Что я тебе оставляю? Этот бездействующий камин, эту разгромленную мною комнату, эту обиду, которую я нанес тебе в ночи, ни капли тебя не любя. Подойдет к тебе пес, тебе будет нужен его шерстистый бок, ты примешься его гладить, но глаза твои будут не с ним, он-то все равно слепой. В памяти всплывут картины прошлой жизни, все твои навязчивые видения. Потом вновь вернешься к тому, что есть, поднимешься с дивана, кое-что приберешь, поставишь на место опрокинутый стул. У тебя больше не будет необходимости одергивать майку, и, наклоняясь, ты можешь сколько угодно сверкать голыми ягодицами и не думать об этом. Твое тело, если его не обшаривают мои глаза, стоит свою цену и не больше того, оно не дороже твоего стула, не дороже твоей работы по дому… Но, встав с дивана, ты почувствуешь, как течет по ноге струйка моего семени, и тут… тут я хотел бы знать одну вещь. Я хотел бы знать, испытываешь ли ты при этом отвращение или же… Впрочем, нет, сигай-ка поскорее за свою плесневелую занавесочку, шлюшка моя дорогая, возьми мочалку и смой с себя и мерзость эту, и фантазии сбрендившего твоего клиента.
На столе у нее лежало несколько кизиловых ягод, я одну взял — она оказалась мясистой и сладкой, я взял еще.
— Ты голоден? — спросила Италия.
Голос у нее был негромкий, он рождался прямо из тишины. Ей в голову, должно быть, тоже успели прийти всякие странные вещи. Когда моя рука ослабила свое пожатие, разжала пальцы, деньги упали на пол. Теперь она протягивала мне пустую ладонь.
— Дай сюда, — сказала она, и я отдал ей кожуру. — Хочешь, я сделаю тебе спагетти?
— Как? — глупо спросил я, удивленный этим неожиданным предложением.
— С помидорным соусом или как захочешь.
Она мой вопрос поняла по-своему. Она смотрела на меня, и лицо ее было каким-то новым: оно внезапно оживилось, глаза играли в орбитах, словно птенцы, наконец-то проклюнувшиеся из своей скорлупы. Намерения здесь задерживаться у меня, по правде говоря, не было. Но меня остановила эта робкая надежда, появившаяся на ее лице. От моей она была очень далеко — я ведь, Анджела, тоже надеялся. Надеялся на то, чего не было в этой комнате и в других местах тоже не было, на то, что, скорее всего, истлевало вместе с прахом моего отца. На то, о чем я ничего не знал, что искать было бы пустой тратой времени.