Все это Саня осознал очень быстро, потыкавшись в разные углы – музыкальная школа, музыкальная студия, музыкальный кружок, доживающий последние дни при какой-то умирающей государственной организации, – и все это не вызвало у него оптимизма.
Оставалось идти на завод, вспомнив навыки монтажника металлических судовых корпусов или приобретя еще какие-либо подобные. Другого пути он не видел, но повторение пройденного вызывало у него такую злость, что он его для себя не допускал.
– Ну что ты к нам ходишь, Остерман-Серебряный! – в сердцах сказали ему в учебной части, куда он, уже понимая, что это бессмысленно, все же обращался с неуместными вопросами. – Ну куда мы тебя можем направить? В сельский дом культуры в Смоленской области! Поедешь?
Это было сказано как раз в тот момент, когда злость просто закипала в нем. Он ненавидел свою ненужность, и свою упертость, и одиночество свое, и чуждость всему, что его притягивало, – Москве, чистой музыкальной жизни… Он просто не мог больше все это терпеть!
– Поеду, – ответил Саня на этот явно риторический вопрос. – Когда?
Выяснилось, что ехать можно хоть завтра. Понятие «распределение», правда, уже отсутствовало, как и обязательность такового, и льготы для молодых специалистов отсутствовали тоже. Но в Рославльский район, несмотря на отсутствие всего этого, требовался руководитель народных хоровых коллективов, и жить предлагалось все же не в деревне, а в райцентре.
Еще по дороге в Рославль Саня с недоумением подумал: «Зачем я туда еду? Уж лучше было в Ярославль вернуться, нашел бы что-нибудь не хуже».
По приезде он получил комнату в общежитии какой-то строительной организации, которая выделяла места для работников культурных учреждений, и, войдя в эту комнату, понял, что ему хочется выть от одиночества и тоски.
Он всегда считал себя не в меру рассудительным и, может быть, совершил этот импульсивный поступок лишь для того, чтобы перемениться самому и таким образом переменить свою жизнь, придать ей какое-то сильное ускорение. Но в чем может состоять желанная перемена, Саня не понимал.
В первую неделю работы выяснилось, что хоровые коллективы, с которыми он должен заниматься, по два раза в неделю с каждым, разбросаны по нескольким деревням района, и отстоят эти деревни друг от друга на такое расстояние, преодолеть которое по смоленским дорогам представляется делом непростым.
Дороги эти, пожалуй, не слишком переменились со времен наполеоновского нашествия. А уж со времен Второй мировой войны не переменились вовсе. Так ему, по крайней мере, показалось, когда в кромешную январскую метель пришлось добираться из деревни Васильево в деревню Хлебники.
Метель началась, когда Саня занимался с детским хором в Васильеве. Хором этим он гордился, потому что сам набирал для него ребят, чуть не по домам за ними ходил. За месяц перед этим он съездил в деревню Талашкино, где когда-то княгиня Тенишева устраивала школу искусств для крестьянских детей, и, видно, примером ее вдохновился, вот и затеялся с этим детским хором.
Вообще и городок Рославль, и деревни, которые Саня успел увидеть, при ближайшем с ними знакомстве немного развеяли уныние, которое охватило его поначалу. Наверное, то первоначальное уныние было связано в основном с ощущением импульсивной глупости собственного поступка.
Нельзя сказать, что ощущение это у него прошло. Но местность, в которую он попал, оказалась даже хороша. В городе Смоленске каждый час, подобно бою курантов, из динамика, укрепленного на здании филармонии, раздавалась музыка Глинки, и проходящие мимо люди ее слышали; Саня находил, что для них это совсем неплохо. И усадьба Глинки имелась в селе Новоспасском; он туда съездил. И Талашкино вот это, с осыпающимися рериховскими мозаиками на церкви Святого Духа, и еще Смоленское Поозерье, в котором озер было столько, что даже Саня, выросший на берегу Волги, оторопел от такого количества большой прекрасной воды…
Кротость только здесь повсеместно была какая-то нечеловеческая, это его сердило. Кротость он заметил в смоленских жителях сразу, и первое впечатление не менялось все время, что он здесь жил. Может, дело было в том, что все войны катились через эту землю и все захватчики, непременно через нее проходя, раз за разом выжигали ее дотла.
Как бы там ни было, а у Сани складывалось ощущение, что нет такой жизненной несправедливости, которую здешние жители не считали бы в глубине своей души не только возможной, но и неизбежной. Ему казалось, что они относятся к жизни с безропотностью не людей, а льна, который рос на их полях. Впрочем, росло его все меньше: не выдерживая давления непонятных перемен, льняные хозяйства приходили в такой же упадок, как и деревенские хоровые коллективы.
И вот через эту льняную местность добирался он метельным вечером из Васильева в Хлебники.
Водитель, мужик неопределенного возраста и невыразительной внешности, взявшийся довезти его на колхозной «буханке», был вдребезину пьян. Саня заметил это, только когда уже выехали из деревни. Впрочем, выбирать не приходилось, в Хлебниках ожидал занятия с ним точно такой же хор, как в Васильеве, и ему было бы стыдно эти ожидания обмануть.
Все бы ничего, но на полпути водитель стал выпускать из рук руль так часто, что его способность вообще дорулить до места стала вызывать у Сани сомнения.
– Может, отдохнешь? – спросил он после очередного рывка «буханки» в сторону. – Постоишь, в себя придешь, потом поедем.
– Не… – пробормотал водитель, останавливаясь. – В себя не приду. Садись за руль, а то замерзнем тут к хренам.
Дорога к этому времени представляла собою сплошное снежное поле, смутно белеющее в безлунной темноте. Никаких различий между собственно дорогой, ее обочинами и придорожными оврагами Саня определить не мог. Вдобавок он никогда не водил машину.
Шофер уронил голову на руль. Саня потряс его за плечо. Тот поднял голову, посмотрел мутным взглядом и повторил:
– Садись, говорю. Пока не окочурились тут оба.
Что оставалось делать? Они поменялись местами.
– Вот на эту педаль жми, – заплетающимся языком объяснил шофер. У него не хватало уже сил даже материться. – Заводи, поехали.
– Дорога где? – спросил Саня.
С педалями он более-менее разобрался, хотя мотор несколько раз глох. Но однообразная белизна впереди беспокоила его.
– Покажу. Ее не больно-то и занесло еще. Езжай.
Как различал дорогу шофер, было для Сани загадкой. Ему казалось, тот бормочет свои «правее-левее» без всякого смысла. Но ни в кювет, ни даже на обочину они по сплошной снежной пелене не съезжали, и «буханка» двигалась вперед с уверенностью танка.
Они ехали, снег летел с небес, вихрями кружился в поле, и строчки пушкинских «Бесов» в такт ему кружились у Сани в голове.
Природная рассудительность не позволяла ему воспринимать ситуацию как отчаянную, и в этом смысле его рассудительность была подобна водке, выпитой шофером.