Монике-Наташке с пожеланием счастья
Часть первая
Любовь зла
Глава первая,
в которой я появляюсь на свет и занимаю в нем свое место
Как можно тебя любить, если ты даже картошку пожарить не можешь?
«Мужчины о любви»
Дом наш номер девять по бульвару Генерала Карбышева был стар. Люди, которые его населяли, жили в нем по многу лет, некоторые родились в нем же, то есть не совсем в нем, а, конечно же, в роддоме на Полежаевской, самом близком отсюда. Но роддом – это не то место, в котором начинается жизнь. Она все-таки окончательно вступает в свои права, когда тебя, мокрого, кричащего, завернутого в пеленки, выносят на свет божий за пределы стерильного блока, щурясь от солнца (если таковое, конечно, не спрятано за тучами, что совсем не редкость в Москве). И уж совсем ты становишься товарищем и гражданином, когда тебя кладут в кроватку с деревянными прутьями, делают умильные лица и идут в кухню, чтобы с помощью крепких горячительных напитков отметить появление еще одного полноправного человека на свет. А человек, как известно, – это звучит гордо.
Лично я считаю, что все мои проблемы в жизни, в том числе и то, какая я, понимаете ли, уродилась, отчасти связаны с тем, куда именно меня принесли из роддома. Может ли сложиться благополучно судьба человека, прожившего все годы своей непутевой жизни в квартире под номером тринадцать? Впрочем, начиналось все не так уж и плохо. Родилась я во времена всеми теперь забытого Советского Союза, родилась благополучно, за восемь часов, и, как водится, первый свой крик, возмущенный несправедливостью этого мира, издала после увесистого шлепка по попе.
– Хорошая девчушка, – заверил маму акушер. – Как назовете, уже думали?
– Да когда мне, – пожаловалась мама. – Только ведь и бегаю, с работы домой, из дома на работу, пока ее папаша футбол смотрит. Хоть бы поработал. Парткома на него нет!
– Да что вы говорите, – посочувствовал акушер, тихо отползая к выходу. О чем бы и кто бы ни спросил мою маму в любое время дня и ночи, она обязательно начинала ругаться на своего законного супруга, Ивана Андреевича Сундукова, моего родителя. Такова у нее, как говорится, была «мотивация». И гражданская позиция. Мама работала на конфетной фабрике, приносила в подоле полные кульки карамели, получала копейки и считала, что во всех ее бедах, включая и мое рождение, виноват только он – ее муж. Последнее, кстати, не лишено логики. Без папиного участия я бы вряд ли появилась на свет.
Впрочем, папочке мамины инсинуации почему-то были безразличны. Он сидел себе тихо, примус починял, так сказать. Получал пенсию, иногда подрабатывал на почте, разносил по району газеты, если наш почтальон заболевал. Да, футбол папа любил. А еще любил сидеть у нашего первого подъезда, на лавочке напротив пункта сбора стеклотары. Или отираться около продуктового магазина, в простонародье зовущегося «стекляшкой». «Стекляшка» располагалась в том же доме, что и стеклотара, только с лицевой стороны пункта, и торцом упиралась в наш дом номер девять. Там имелся отдел живого пива, в котором были расставлены высокие грязные исцарапанные столики. Папа это все очень одобрял.
– Тут всегда есть с кем пообщаться, – говорил он, звякая пустыми бутылками. – Весь цвет общества.
– Хоть ребенка-то не приучай, изверг, – возмущалась мать. Но что поделать, если у нас во дворе уж такая сложилась геополитическая ситуация. Все было рядом, прямо в двух шагах, включая детскую площадку, которая примыкала к пункту сдачи стеклотары. Естественно, в какой бы день мать ни выперла папашу гулять со мной, пока она «хоть немного выдохнуть сможет», папуля прогулку совмещал со светской жизнью. Он пользовался особенной популярностью среди местного бомонда, так как был завсегдатаем тусовок и приемов.
– Вы сегодня не были на Карбышева? Свежайшее сегодня там давали пивко!
– Что вы говорите! Какая жалость, а мы сегодня приглашены к Болконским в тошниловку на набережной.
– Что ж, передавайте привет. Не советую злоупотреблять канапе. Случается, на Карамышевской-то вобла тухленькая!
– Всенепременно учту.
Сами понимаете, как часто обратно с прогулки уже не папа вел меня, а я его.
– Что ж ты за ирод! – кричала мать, когда я, на цыпочках, в прыжке, с третьей попытки доставала до дверного звонка. Папа сидел на ступеньках и мирно ловил воображаемых инопланетян.
– Мам, я есть хочу, – просила я.
– Все вы есть хотите! И пить. А мать что? Мать пусть на работе хоть загнется! Вот ведь подлец стопроцентный! Кобелина.
– Зинаида, ш-ш-ш, – с трудом выдавливал из себя отец, пока мать, матерясь последними словами, затаскивала его в дом.
Но в целом у нас была полноценная семья. А что, нет? Какая еще семья могла бы прожить столько лет в тринадцатой квартире? И знаете, что самое странное? В принципе я считаю, что мое детство было вполне счастливым. Не верите? Судите сами. Я имела столько свободного времени, сколько хотела. Потому что отцу было вообще не до меня, а мать все время норовила меня куда-то пристроить, чтобы она смогла… да-да, «хоть выдохнуть немного». В школе я училась из рук вон плохо. Знания просачивались через меня, не оставляя и следа, как волны океана смывают жалкие отпечатки человеческих стоп – без остатка. Но родителям и даже бабушке – папиной маме – было не до того. Они вполне считали свой педагогический долг исполненным, если после вызова к классной руководительнице или вообще к директору всей семьей, хором, на три голоса орали на меня и швыряли чем под руку попадет.
– Что ж ты за шалава такая, чем у тебя только голова набита! – орала мать. – Неужели эту чертову математику выучить не можешь? Хочешь на второй год остаться? Хочешь, чтоб тебя из пионеров поперли?
– Ты, дочь, расстраиваешь нас, – баритоном бубнил отец.
– А ты ее не учи, сам-то что – лучше? – моментально переключалась мать. – Таскаешься? Думаешь, если инвалид, то можно лапки кверху и все на меня?
– Папа, ты инвалид? – ужаснулась я.
– Мозга! – моментально отреагировала мать. – Пропил здоровье, а теперь государство ему плати!
– Ты мальчика не трогай, он такой из-за тебя, – вступалась третьим голосом бабуля. Что ни говори, а сын есть сын, даже когда этот сын заходит к тебе домой раз в месяц, не чаще, хотя ты живешь всего в двух кварталах, на набережной. И заходит в основном, чтобы стрельнуть двадцатку «до пенсии», хоть и ты, и он знаете, что двадцатка уже никогда не вернется. Папа был человеком простым и непритязательным. И во многом он обеспечил мою пожизненную лояльность к представителям сильного или, вернее, сильно пьющего пола. Папу я любила, папа был ко мне ласков и добр, особенно после «приема» у «стекляшки». Когда папа принимал пиво, он становился сентиментален и склонен к долгим разговорам, прерываемым только на удовлетворение естественных нужд у забора пункта приема тары.