— Пожалуй…
— А что это за зона?
— Особая. Экспериментальная. Одна на всю Россию. Мы тут одежу шьем военным. Заказы не кончаются, потому даже деньги получаем. И дело в руках имеем. Все у нас здесь закройщики, швецы, наладчики. Без работы никто не сидит. Горбы не трещат, мозоли не набиваем, — хвалился дневальный.
— А я шить не умею, — обронил Герасим.
— Научишься. Никто не умел, ан приноровились.
— Бабье это дело…
— Чево? Ты где мозги подморозил? Да завсегда лучшими портными были мужики. Они и царям, и королям наряды шили. К такому делу баб не подпускали, они и не вылезли дальше белошвей. Постельное белье шили. И не больше того. А серьезное только нам вверяли! — гордо выпятил петушиную грудь.
— И много вас тут?
— Двести мужиков. В каждом бараке по сорок душ.
— И кто ж вами бугрит?
— Да нет бугров. Есть бригадиры, администрация. Промеж собой ладим. Даже приход имеется. Ну, своя часовенка. Многие туда ходят молиться за своих и за себя.
Герасиму даже не верилось в услышанное. Когда ж вечером пришли с работы люди, Герасим изумился. Ни криков, ни брани, ни драк не приметил.
«Как на другую планету попал», — думал он. А мужики, познакомившись с ним, позвали на ужин.
— Здорово у вас! Спокойно и тихо, — сказал он мужикам. Один из них ответил:
— Это все отец Василий. Он часто у нас бывает и читает проповеди. От него поняли все. Итак наказание отбываем. Изолированы от семей и друзей. Многое не позволено. Зачем же ту беду еще горше делать и капать друг дружке на душу, укорачивать жизни, трепать нервы, калечить и убивать ближнего? Тем не только чью-то, а и свою смерть приближаем, усугубляем наказание нынешнее и грядущее. — Так говорит наш священник, и он прав…
В этой зоне не имелось ШИЗО, его за невостребованностью переоборудовали под склад. Здесь никто не отлынивал от дела. И самым жестким наказанием считалось отстранение от работы на день или два. Тут получали профессии и приличную зарплату — грех жаловаться.
Герасим вслушивался в разговоры, всматривался в лица людей, ему верилось и не верилось, что это зона. А через пару недель и сам стал успокаиваться.
— Знаешь, Герка, меня баба в зону законопатила.
— Жена, что ли?
— Ну да, пятая!
— Какая? — переспросил Герасим пожилого мужика, назвавшегося Никифором.
— А и что? Ну моложе от меня на двадцать лет. Я ж ее силой не тянул. Сама на шею сиганула. Клялась, что любит, правда, не уточнила, кого именно. Оказалось, кошелек. А я ухи на плечи отвесил. Приволок ее к себе на хозяйство. Она в ем, как я в ананасах — от ежа, коль выпью, не отличу. Так и моя красуля. Не знала, где корову дергать, чтоб молоко взять. Попросил кур перещупать и тех, что с яйцами, в сарае оставить. Так она, дура дремучая, петуха
посадила цыплят насиживать. На огороде свеклу от укропа отличить не смогла. Вместо козы козла доить села. В колодце все ведра утопила. И накормить скотину не сумела. Я все сам сделал. Воротился домой, а эта тварь вместо ужина чашку кофе подала. Послал я ее, сам приготовил. Она и обрадовалась. Ей бы поучиться, ан нет: сказала, что я ей по душе пришелся и, если будет так же, как сегодня, она останется у меня! Во зараза! Лахудра немытая! Хотел прогнать враз, да чего-то жалко стало, учить стал, воспитывать. Целых три года! А потом, на четвертом, застал с соседом на сеновале. Тоже фермер. Ну, устроил им. А моя, нет прощения испросить, засудила меня на пять лет!
— А за что?
— Ну я ее по злобе вилами в жопу ткнул. Выкинуть хотел, как говно, с хозяйства. Да не получилось,
— Прежних куда дел? Иль все гулящие?
— Не-ет! Первую молнией в саду убило. Две другие — сами ушли, не разродилась четвертая. А пятая, последняя сука, надысь письмо прислала. Домой кличет: «Воротись, Никишка! Жду тебя день и ночь, хорек ты мой вонючий! Ну, побаловала я с соседом один раз, на том все шашни кончились. Ты мне не только задницу вилами пробил, а и все другое. Сколько времени прошло, но из болячек не вылезаю, да и помочь никто не может. И я теперь никому не нужная. А хозяйство выросло. Моих рук не хватает ему. Чужого приводить боюсь. Не приведись под старость саму выкинут. Останусь, как нетель, середь поля. Ни крыши над головой, ни одной души родной. Ты хоть и засранец, но свой! Вертайся и не застревай нигде. Я все проплакала и жду тебя, барбоса плешатого. Будем, как раньше, вместе бедовать на хозяйстве, Оно хоть и тяжкое, а кормит. Не сумлевайся! Я все еще люблю тебя, гада!»
— Ну и баба! Порох с перцем! — хохотали мужики.
— Это что! До того писала, что я должен к ней вернуться, потому как здоровье ей вилами пробил, — хохотал Никифор. — Нынче же вовсе смирной стала, ужо не требует, а просит воротиться к ей.
— А сам что надумал?
— Хотел тут вольнонаемным остаться. Но ить это зона. Там, как бы ни было, свое, кровное.
— Вдруг опять твоя взбрыкнет?
— Теперь уж нет. Не век травке зеленеть…
Герасим, слушая зэков, удивлялся,-> до чего разные люди
собрались здесь, в бараке, а сумели прижиться, поладить. И даже его без окриков и унижений научили шить на машинке солдатскую и офицерскую форму, рюкзаки и спальные мешки. Через месяц он получил первую получку и отослал ее в деревню матери. Конечно, она была поменьше, чем у других. Но у них и опыт, и выработка были куда как больше.
— А тебя дома, ну, на воле, ждет кто-нибудь? — спросили Герасима в первый день зэки барака.
— Конечно, ждут. Мать и братья.
— Это хорошо, что не сирота в свете!
— Кому ведомо, как оно краше? Вона я родни полдеревни настружил. Десять сынов да трех девок вдвоем с бабкой в свет выпустили, — заговорил скрипуче дед Илья. Выбравшись к столу, сел на лавку, обиженно сопя, продолжил:
— Каб столько детвы не наделал, и теперь бы в своем дому жил! Но ить дети тож рожали. У меня внуки получались. И их пестовали. Как иначе? На свою башку сивую… Разными они удались. А вот Андрюха навовсе дурак! Оженился в семнадцать годов. Сказывал ему — не спеши! Обабиться не припоздаешь, ты не девка! Вот ведь никого не послухал шельмец и приволок в дом эту дурку Вальку. Ей и того мене
— шестнадцать годов. Тож про любовь лопочет — лысая харя! Еще не обросла, а уж в бабы. Ну куда деваться? Взяли в избу шалопугу. И что б думали, все навроде склеиваться стало, да полезла она по шкапам и сундукам порядок навести. И нашарила мово отца награду — Георгиевский крест. Я его как великую память хранил. Отец мой до самой смерти тем орденом и званием Георгиевского кавалера гордился. А Валька с Лндухой, ни словом не обмолвясь со мной, увезли награду в город и там продали какому-то пройдохе. А я хватился его под Рождество и спросил: «Куда крест подевался?» «Ой, нашел об чем тужить, заботишься про старую железку, — отмахнулась Валька. «Куды дела, твою мать?» — грохнул я по столу, она вмиг с избы высклизнула и к Андрею. Тот как туча почернел, в хату вошедши, и меня спрашивает: «Чего тут развонялся? За что мою жену обидел?» Я ему свое — мол, где Георгиевский крест? Верни на место. А он ответствует: «Не можно! Продали мы его с Валькой в городе. Хорошие деньги взяли».