— Да, получается, за всю жизнь вам некого даже добрым словом вспомнить. А ведь такого не бывает, чтобы все вокруг были виноваты перед одним, — обронил Рогачев.
У Яшки дрогнули руки. Он заговорил глухо, с трудом подбирая приличные слова:
— Когда учился в четвертом классе, мать сдала меня в интернат. Сама вздумала новую семью устроить. А мужик меня не захотел. Ну да хрен с ним! Не о нем речь. В том интернате я был слабее всех. Я никому не причинил зла. Зато на мне отрывались, кому не лень. Мне после интерната — сам черт не пугало. Я и теперь, когда во сне интернат вижу, от жути обоссываюсь и ору так, что стекла дрожат. А ведь там были дети…
— Что ж они устраивали? — заинтересовался Славик.
— Ну, битые бутылки и тертое стекло в подушке и матраце я находил постоянно. Это было мелочью. В карманах и обуви тоже всегда резал о стекло руки и ноги. Даже в суп и кашу не забывали подсыпать. За пазуху и за шиворот забрасывали горстями. А попробуй пожалуйся учителю или воспитателю, устроят «темную» после отбоя. Это не легче разборки в зоне. Но там хоть знал, за что получил. Тут же — полное неведение.
Детвора куда как злее зэков. Ненависть ее слепая и не знает пощады. В ход шло все, что попадало в руки. Спасало одно — у меня с детства была широкая глотка, и я умело ею пользовался. Хотя и ее пытались заткнуть. Особо девки старались. Все свое исподнее сгребали в ком. Меня рвало. Потом я их отлавливал. По одной, по две. И колотил не щадя. За свое. А ночью они снова набрасывались, уже на спящего…
Так и пошло. Где там жалость и сострадание? Сплошная злоба. Я ненавидел их всех! И ни одну не любил. Знал, никакая не стоит этого. А потому никого не жаль и нынче. Что случилось, уже не вернешь. Да и к чему? Всяк получает от судьбы свое. И я лишь завершающий шаг в ней…
— А среди мужчин были друзья? — спросил Рогачев Яшку.
— С чего им взяться? В детстве, когда в деревне у тетки жил, мужики и пацаны брали меня с собой на колядки. Чтоб девок и баб пугать. Случалось, постучат они в избу, а меня к окну подтолкнут. Хозяйка выглянет из-за занавески, а тут я. У нее не только все слова из головы вылетают, а и по ногам течет. Со страху даже в обмороки валились.
Раз как-то колхозный кузнец сам за мной пришел. Баба у него была редкая стерва! Запилила. Вот и попросил ее напугать. Я решил выручить человека. И как только баба выглянула, состроил ей козью морду, заверещал, взвыл на все голоса. Та змеюка враз на пол осела. И ни слова вымолвить не может. До сих пор молчит.
Кузнец мне за эту услугу ведро самогонки отвалил. А другие мужики на десять лет вперед в очередь записались. Кому тоже жену, тещу иль невестку наполохать приспичило. Ну да не успел. Вывезли меня в город. Не то б развернулся. Но это баловство. Друзей я так и не заимел. Хотя, провожая меня, деревенщина сожалела: «Как же жить без тебя станем? Кто ж нонче наших баб приструнит? Иль в городе свои черти поизвелись, что нашего забирают? Ить единого такого имели. Срамней его даже в преисподней не сыскать»…
А вы говорите — друзья! Откуда им было взяться? — погрустнел Яшка.
Этот необычный допрос длился еще долго. Горелый, к удивлению Рогачева, рассказывал все без утайки. Он понял, изворачиваться или скрывать что-то уже не имело смысла. И раскрылся полностью, впервые в жизни. Прощаясь со следователем, сказал с грустью:
— Я знаю, суд врубит мне на полную катушку, под самую штангу. Там не станут спрашивать о причинах, им важен факт. И, конечно, живым я на волю уже не выйду. Некому выкупить и выручить. Я все потерял. Даже то, чего никогда не имел, — глянул на следователя потеплевшим взглядом. — И все ж спасибо вам!
— За что? — удивился тот.
— За допрос! Ни разу не унизил, не оборвал. Не назвал страхуевиной, чертовой задницей, выблядком из преисподней, как называли меня все. Единственный изо всех говорил со мной, не отворачиваясь и не плюясь. Хотя имел на то все основания. Не оскорбил и не грозил, как остальные. Жаль, что вот по такому поводу увиделись мы. Жаль, что прежде не были знакомы, может, не так холодно сложилась бы моя судьба. Ну, да чего теперь? Все равно в ней ничего не поменять. Если можно, поместите меня отдельно от Бешмета. Не слышимся мы с ним в одной камере. Хоть и немного мне жить осталось, а все ж… Пусть его ярость не поторопит мою смерть. Руки Бешмета измазаны в крови куда как больше, чем мои. И, как знать, кто из нас заслуживает пощады…
— Хорошо, я понял. Больше не верну к Бешмету, — пообещал следователь. Он попросил охранника увести Горелого в одиночную камеру и долго смотрел вслед Яшке, уходившему в глубь мрачного коридора.
Горелый шел, едва волоча ноги, опустив голову и плечи. Он ни на что не надеялся, ничего не ждал. Шел с допроса так, словно уходил из жизни. Усталый, изможденный, презираемый и гонимый, он сам себя давно вычеркнул из людей и уходил от них без сожалений.
Утром следующего дня Рогачев направился к начальству, чтобы, как всегда, доложить о результатах. Но впервые его попросили подождать.
— Начальник с Казанцевым разговаривает! Уже давно, — объяснила секретарь. Славик вернулся к себе.
А в кабинете начальника управления шел свой серьезный разговор. Он начался сразу, как только вошел Казанцев.
— Присядь, Жора. Не обижайся, это не фамильярность. Я специально называю тебя на «ты» и без отчества, чтобы ты понял — разговор будет не официальный, но мужской, как когда-то в студенчестве. Ведь мы однокурсники. И еще тогда были в добрых отношениях, хотя всегда умели сказать друг другу правду в глаза.
Зачастую она была горькой, болезненной и неприятной, как нынешние микстуры. Но без этого нельзя. И то и другое — лечит! Не так ли? — улыбнулся седой генерал. И продолжил, посерьезнев: — Все последнее время ты обижался на меня, да и на всех за то, что не поддержали, не помогли выбраться из неприятности, а потом из беды. Ты злился на всех за забывчивость и черствость. Ругал себя за годы работы в прокуратуре, которые посчитал потраченными бездарно?
— Вот в этом ты не прав! — не согласился Казанцев. Он напряженно ждал, к чему клонит его бывший друг юности.
— Ты помнишь, как нас распределяли?
— Конечно!
— Тогда никто не хотел идти в милицию. И нехватка грамотных людей сказывалась каждый день и в каждом деле. Нам очень мало платили. А главное, относились без должного уважения. Причем все! От последнего обывателя — сопливого мальчишки, до работников прокуратуры, нередко называвших нас оболтусами, бездарями, хамами. Разве я неправ?
К моей просьбе распределить меня в органы милиции ты отнесся через губу и не скрывал пренебреженья. И не только ко мне. Ты быстро стал расти. Тебя регулярно повышали в звании. Ты гордился своей должностью и зарплатой, своей семьей и положением в обществе. Да, тебя всюду нахваливали за громкие результаты в работе. И ты занемог…
— Я никогда не болел!
— У тебя появилась звездная болезнь! Это было куда опаснее. Помнишь, как я попросил тебя помочь по одному делу советом или консультацией. Ты жестоко высмеял милицию и ответил: «Как вы мне надоели!» Да, ты считался самым непревзойденным следователем с непререкаемым авторитетом, но, как человек, ты стал говном! — покраснел генерал за собственную грубость. И продолжил: