Часть первая ФУФЛОВНИКИ
Глава 1
Дашка, сопя, перевалилась через сугроб. Зачерпнув полные валенки снега, плюхнулась толстым задом в белый холод. Осоловелыми глазами уставясь в черноту пурги, пыталась разобраться, где она теперь. Ведь ползла верно. Чутье еще ни разу не подводило, в любом состоянии приводило к дому. А тут — будто назло… Пурга разыгралась совсем некстати. Ветер нахальным мужиком задирает подол на голову, валит бабу с ног и несет по сугробам с воем и визгом, без передышки, не давая протрезветь. Не ветер — сатана. Ведь смерть свою всяк должен встретить на трезвую голову. Это Дашка уже начинала понимать. Хотя чего не случается в жизни? Да еще в такую круговерть, когда никто из живых не может отличить, где земля, а где небо.
Ветер хлестал по лицу, колол ледяными иглами, не давая возможности продохнуть, крикнуть, позвать на помощь. Да и кого докричишься в такую непогодь? Заплакать бы по-бабьи, сморкаясь и жалуясь. Но кому? Ветер вышибал из глаз слезы, морозил, сушил их на лету, смеялся в лицо беззубой пастью.
Баба испугалась. Спохватившись, выкатилась из снега, облепившего ее до пояса, и поползла на четвереньках туда, где было ее жилье.
Вот она, кособокая дверь, громыхает от ветра, словно в ладоши хлопает. С пургой в чертики играет — кто сильнее ухнет. Дашка взвизгнула от радости, узнав родной голос. И, поторапливая немеющее от холода тело, ввалилась в коридор, клацая зубами.
Дашка с трудом нащупала ручку двери, потянула на себя. Пахнуло теплом. Значит, успел Тихон истопить печь. Но почему улегся спать, не дождавшись ее? Почему не встретил, не помогает Дашке раздеться?
Баба разозлилась на сожителя. И, сопнув грозно, крикнула:
— Тишка! Ты где, падла вонючая? Дрыхнешь? А я хоть сдохни на дворе? Чего не встретил? А? Что молчишь, паскуда? Иль требуешь говорить со мной? Тогда выметайся отсюда! Завтра другого хахаля заведу. Тот заботчиком будет. Не то что ты…
Но в ответ не услышала ни слова.
Дашку это возмутило:
Нажрался, гад? Без меня! Ты на что сюда нарисовался? Лакать водяру? А зачем мужиком родился? Притих, кобелище! Чуешь шкоду! Ну и молчи, гнилушка облезлая! — пыхтела Дашка, стаскивая с продрогших плеч заледенелую телогрейку. Содрав ее, швырнула на пол. Вылезла из валенок. Ступив шаг, споткнулась обо что-то мягкое, большое. Упала, ровно переломилась пополам. Хотела встать. Но не нашла опоры. И, разомлев от тепла, уснула, блаженно похрапывая.
Когда-то она была юной, красивой. С косой до колен, в руку толщиной. Тогда ее звали Дашенькой.
А может, это только во сне? Но как похоже на давнее, даже плакать хочется. И гармонист, лучший в округе кузнец, снова принес ей букет васильков; синих, как его глаза. А те говорили без слов. Они смеялись, грустили, они искали только ее, одну. Она знала это. И, не боясь потерять парня, держалась с ним гордо, неприступно. Как звали его? Кажется, Андреем. Вот он опять появился со своей трехрядкой. Ее, Дашку, зовет на пятачок. Она выйдет. Но не сразу. Не стоит торопиться. Пусть подождет, помучается в ожидании. А на пятачке все ребята и девчата поймут, отчего плачет его гармонь.
Зато как рванет он мехи, завидев Дашку! Грустные песни вмиг забудет. И засмеется, зальется радостно гармонь в его руках.
Сегодня он решился объясниться. Дашке даже смешно было. Она давно была уверена в том, что любима. Но хотелось оттянуть последний миг. Он взял ее за руку. Девка, вздрогнув, ждала заветных слов. Но отчего синие глаза парня посерели? И вспомнилось… Ведь он погиб. В войну. В тот самый год. Первый год войны. Послушное когда-то его рукам железо — одолело. Он так и не успел сказать ей о своей любви. Затянула Дарья, сама виновата. А вскоре на Орловщину пришли немцы.
Ее приметили сразу. Вывели из толпы перепуганных, растерявшихся сельчан, согнанных ранним утром к правлению колхоза.
Выдернули трех ее подружек. Говорили с ними немцы через переводчика.
Пожалела девка отца с матерью, которых грозились повесить за братьев, ушедших добровольцами на фронт.
А вскоре в Дашкину избу зачастили немецкие младшие чины и офицеры.
Никого из селян, в чьих семьях были коммунисты, не выдала, не продала. Но когда война закончилась, не простили Дашке того, что не голодала, как все, что одевалась по-заграничному, жила без горя. И на нее, на первую, показали пальцем деревенские, назвали шлюхой.
Мать с отцом не заступились за дочь. Забыли, что стало с родными ее подружек, отказавшихся принять офицеров. Да и самих девок увезли в товарняке в Германию. Где они? Живы ли? Село их в числе покойниц поминало все годы.
Дарью тоже увезли в товарном. Но не в Германию. В обратную сторону. На десять лет.
Суда не было: деревенские потребовали убрать ее.
Дарья в пути не раз жалела, что не ушла вместе с братьями. Побоялась оставить стариков одних. Опасалась, что не дожили б они до победы. Были бы убиты карателями иль с голода бы померли, как многие. Но о чем теперь жалеть. Ведь не вернешь, не исправишь.
Ей никто не писал, не присылал посылок, теплого белья. Словно отрезало от нее всю родню. На ее письма не отвечали. Боялись кого иль выкинули из памяти?
Лишь перед самым освобождением пришел ответ на ее запрос из сельсовета, что мать умерла в тот год, когда Дашку увезли в Магадан. Немногим дольше прожил отец.
А единственный из троих братьев, вернувшийся с войны, проживает вместе с женой и детьми в отцовском доме.
Написала ему Дарья. Попросила принять ее. Умоляла: мол, некуда голову приклонить ей. Что не своею волей, а за родителей пришлось немцев принимать. И уж если есть в том ее вина, что живыми старики остались, пусть простит ее.
Ответа ждать долго не пришлось. Брат поторопился. Боялся опоздать. И наотрез отказался принять Дашку.
Написал, что из-за нее ему и сегодня нет жизни. В партию не приняли. И хотя полная грудь орденов и медалей с войны — дальше скотника не пошел. А все она, сука. Уж лучше б убили всех, чем всю жизнь в позоре жить. Своим однополчанам, селянам в глаза смотреть стыдно из-за нее.
«Высылаю тебе вещи матери. Может, сгодится что-нибудь из них на первое время. Носи. Но больше ничем тебе не могу помочь. Самим тяжело. Еле сводим концы с концами. Не пиши мне больше. Ничего не проси и не приезжай. Нет у меня сеструхи. Для меня — тебя убили. Так-то легче. Побывала бы ты в окопах, поняла б, чего стоит человечье имя. Его пуще жизни беречь надо. Легко себя уговорить на подлость, когда нет совести. Но есть память людей. В ней все живет. То, что жизнями не стереть. А материно тряпье высылаю, потому что дети его уже на чучело приспособить хотели. Никому оно не впору. А в тебе, Дашка, может, совесть разбудит», — написал брат.
Через неделю, и верно, пришла посылка. В ней ни строчки. Только одежда матери. Старая юбка, сарафан да несколько легких кофтенок, порыжелых от времени. Сарафан от долгого лежания плесенью взялся.