— Она сама пусть скажет.
— Мне уже и говорить не о чем. Все ясно.
Давно его ребята невзлюбили. Избавиться хотели. В разведке другого начальника присматривали. Я их, дура, отговаривала. Сколько голодали из-за него! На наших бедах кандидатскую защитил…
— Всю грязь на меня собрали. Сами чистенькие. А за что тебя искали с милицией? Не иначе в темном замешана. Зачем было разведки менять?
Зойка подскочила к Потапову, но ее удержал Колька.
Макарыч, гулко вдавливая пятками визжащий пол, подошел к двери. Открыл. Вытряхнул в проем Потапова. Буркнул вслед:
— И диет…
Колька нервничал. Мерил избу шагами. Зойка в окно уставилась. Дрожащий подбородок рукой держала. Марья о чем-то с иконой шепталась. Макарыч грыз мундштук трубки. Лицо у него белое, злое. В зимовье — как перед дождем.
И вдруг Зойка охнула. К стеклу прилипла. Потом отпрянула испуганно.
Лесник нутром понял — что-то случилось. А девчонка смотрела на него большими глазищами, — слова не вымолвит, будто язык умолк навовсе.
— Што стряслось? — подскочил Макарыч, — ч ево спужалась? — глянув в окно, обмер.
Потапов на карачках к дому пятился. На него, оскалившись, наступал медведь. Загонял супротивника. Рычал тихо, свирепо. Тот зайцем вилял. В стороны подавался, медведь предупреждающе на дыбки вставал. Лесник вгляделся. Приметил знакомую подпалину на зверином боку Белый ворот рубахи медвежьей, с рыжинкой. И ошейник, какой на вырост своему питомцу пошил, — знак охотникам, что зверь прирученный. Таких в тайге не стреляли.
— Коль! Поглянь, дружок твой объявилси. Давненько не наведывалси.
Только парень к окну подошел, медведь Потапова сгреб. Макарыч руки потирал довольно. Колька молчал. Марья крестилась, кого-то с Богом на тот свет спроваживала.
Лесник взял со стола кус сахара, на крыльцо вышел.
— Гришка! Подь к мине, лешак лохматый.
Медведь, услышав знакомый голос, откинул с лапы Потапова и, поджав уши, с радостным рыком к леснику кинулся. Лапу, как в детстве был приучен, тянул. Мордой всего Макарыча обслюнил, обнюхал. Сахар сразу слопал.
— Ну, пошли в избу, пошли, — позвал Гришку Макарыч.
Тот, свойски обняв лесника, привычно перешагнул порог. К Кольке кинулся. Завизжал, рассказывая о своей жизни. В глаза парня заглядывал. Покосился на Зойку. Потом снова к Макарычу.
— Ворога и зверь чует. Помнишь, Колюшка, как ен за твово сторожа был. Ты хворал. А ен мед с тайги приволакивал. Аж скулил, схарчить сблазнял.
— Помню.
— Мине от смертушки спас. Взад оттолкнул, кады рысь кинулась. Зверь-то ноне верней человека. Три зимы Гришка у нас жил. За пазухой ево принес. Паводок с берлоги выгнал. Утоп ба. Несеть водой, Гришка, тоды без званья, блажит на весь околоток. За шиворот выволок ево. Типерь ен за добро добром платит. В Потапове мово супостата учуял. Сдаетца, чужова сюды за версту не подпустит. Мине по зверьему недоумию завсегдашним хозяином счел.
Гришка тем временем картошку печеную за обе щеки уплетал. На Макарыча с собачьей верностью смотрел.
— Што, душа нехрищеная, наскучилси?
Медведь мотнул лобастой башкой. Еще картохи попросил.
— Марья, похарчи ево.
— Боюсь я, отец.
— Ведмедя зазря пужаисси. Ен дружок мой. Ну, молодь, што дале удумали?
— Учиться поедем, — ответила Зойка.
— Што ж, Бог с вами. Хочь там друг за дружку держитесь, — попросил лесник.
Через неделю Зоя и Николай уехали.
— Ишь, про деда не поспрашал, не наведал, — сетовал лесник.
— Немудрено. Горькое долго помнится, — вступилась Марья.
— Дед тому не вина. Наведал бы — не убыло б. Злой растеть, оно негоже. На всех серчать не след.
— Израстется — одумается.
— Припоздает. Акимыч не зазря сам про смертушку поминает, знать, кончину чуит, — взгрустнул лесник.
— Кольке Акимыч чужой. Сам говоришь — не вспомнил. Знать, судьба посмеялась. Чужих берег, своего не углядел. Нынче за то расплачивается…
— Што с ево спросу! Ить в лежку судьбина — сука кинула. Ни она, ни люд жалости к ему не поимели. От могилы-то и пововсе не дождет тепла. Так и уйдет к Господу бедолагой.
— Все потому, что и с бородой дитем остался, вздохнула Марья.
Макарыч дрогнул плечами. Себя вспомнил. В ту лихую годину, человеческий язык забыв, шел он в зимовье с неудачной охоты. Лето стояло. Тайга под солнцем кости парила. Пахла духмянно, сыто. У Макарыча в животе черти в лапту играли. Пустое ружье руки еле держали. И только к порогу подоспел, слышит — через завалы кто-то ломится к избе. Глянул туда, и в глазах помутнело.
Медведь шел к Макарычу. Зло рявкнул, на дыбки вскакивал, торопился. Немного не дойдя, приостановился, принюхался. В желтых глазах боль и злость. У Макарыча колени лихую дробь начали выстукивать. Ноги к крыльцу приросли. С испугу не слушались. Зверь все ближе подходил. Лесник кой-как за дверь упрятался. Медведь начал когтями порог драть.
Макарыч сначала Бога призывал, потом, крестясь, глянул из окна. Медведь сидел на крыльце, как человек, и обиженно ревел, выставив перед собой лапу. Из нее кровь струилась. Лесник присмотрелся. Сучок в лапе увидел. Он-то и досаждал зверю.
«Не выйди — ен в избу вломитца, выглянь — угрохаит», — подумал лесник. Но все же высунулся из-за двери. Медведь к нему подался. Лапу показывал. Вспотел Макарыч до самых пят. Покрепче сучок ухватил. Выдернул и мигом в дверь, чтоб плюху в благодарность не получить. Коротко рявкнув, сел зверь перед окном, долго рану зализывал. А на другой день у избы колоду дикого меда Макарыч нашел. От себя зверь оторвал. Поделился. А вот люди… И больно стало.
Сшил он однажды знакомому мужику торбаза
[1]
. За них тот посулил порохом поделиться. Лесник в придачу отдал рукавицы камусные
[2]
. Когда за порохом пришел, тот цепного кобеля спустил. Да еще вслед хохотал. Потом Макарыч отквитался, бока ему намял…
А тот — лысый, при сельсовете начальник — выпросил у лесника пять шкур медвежьих. Говорил, для детишек сиротских, дескать. Сам сарай шкурами обил, чтоб куры не померзли. И тоже ни за понюшку. Даже на постой не позвал ни разу Куска хлеба не предложил.
Макарыч от таких думок осерчал на себя: «Вот и силы имеютца, да спробуй приложи. Каталажкой грозятца. Чево уж Акимыча судим».
— Что-то мы про него вспомнили, может, худо старому? — обронила Марья.
— Старое дерево живучее. Ево согнуть мудре но.