— Много познал в науке-то. От Бога отрекаисси. А ить хрещенай…
— Ну и что?
— Колька! — сцепил кулаки Макарыч.
— Да хватит тебе.
— Выпорю, поганец!
— Не выпорешь. Вырос я. Маленьким не бил. Теперь и совсем опоздал.
— Цыть! — топнул ногой лесник и охну л !? — пяткой в сук угодил.
— Эх, грозил ка из тебя теперь, — улыбнулся парень и повел Макарыча в избу.
Марья, пожелтевшая, как свеча, навстречу встала.
— Приехал, Колюшка!
— Ляжь, мать. Куды вскочила? Одыбайси впервой.
— Да ну, отец, — отстранила его женщина и пошла к Кольке.
— Анчихрист ен сделалси в науки. Супостат. Землю ковырять собрался. Да не просто. В середку ей порешил залезть. Поглянуть, ид чево там упрятано про ево честь не путную. Анафема дурная, — ругался Макарыч, отмывая пятку.
— Погоди браниться, отец. Ты поглянь на сына поначалу. И вовсе в плечах раздался. Силища- то в нем неуемная бродит. А ты лаешься. Пускай кровь перекипит. Породу посмотри в Колюшке. Годков немного, а вон рослый да пригожий какой.
Радовалась Марья сердцем.
— На то ума не надобно. Вона ведмедь ишо здоровше и с виду ништо. Красавец. Зато в башке ни на понюху. Малой птахи спужаитца — ив жидкую изойдетца. Даже слыхали от таво бывалоче. Ну етот хочь земь такмо под берлогу роить. На худчее не удумал. Наш супостат и зверя дурнова дурней.
— Брось парня хулить.
— Чево хулить-то? В ем вся дурь сама наружу вылезла.
Колька улыбался, глядя на Макарыча: знал — доведись на людях, до небес захвалит его. И дурное в доброе повернет. Оплеух за неверие навешает, за наговоры душу вытряхнет. Сейчас для острастки бранится. К запотевшей бутылке потянулся. Что к приезду берег. По лицу вперемешку с хмуростью улыбка бродила затаенная. Рад ведь, что приехал. Какой ни на есть — дорог Колька ему. А ворчал, не переставая. Будто и впрямь злился.
— Нет ба спокойно, как все люди жить. Все чевой-то выдумывать. Куды-то суетца. Обожгешь нюхалку ненароком, а с ей и душу испоганишь.
— Ты вылечишь.
— Поначалу выпорю. А там видно станет.
— Зойка-то что не приехала? — спросила Марья.
— Кому эдакий шельмец сдалси? Заместо ей ен куды-то шлялси. Вот и осерчала.
Марья отвернулась, пряча в платок довольную улыбку.
А через день Макарыч неладное почуял. Колька куда-то засобирался. Задумку скрывал.
— Куды навострилси, сказывай?
— К Акимычу хочу сходить.
— Чево таилси? От мине скрытничаишь?
— Думал, обидишься.
— Я не девка, а порешил верное. Хошь вдвух съездим.
— Давай, — повеселел Колька и, достав из чахлого чемодана сверток, сказал: — Вот рубаху ему купил. Как, понравится?
— Дареному коню в хайло не зырють, — Макарыч одобрительно хлопнул Кольку по плечу. А про себя подумал: «От те и кузькин день. Не поспел в хату нос сунуть, пятки в другу сторону настропалил. Да не как-нибудь, с подарком. Я-то для Марьи так и не насмелилси попросить ево, штоб обувку на слякоть купил ей в городи. Э-э-э-э, не в том соль. Поди, добралось. Возьметь и стреканеть к Акимычу».
Колька меж тем зарылся в самую душу чемодана. Выволок оттуда что-то диковинное, в блеску- чей обертке с красным пояском.
— Это тебе, отец.
— На што?
— Кури, сигара.
— Господь с тобой. То ж цельное полено. Разе эдакую дуру в пасть за п ихаишь?
Но Колька взял сигару. Откусил ей хвост и, прикурив, передал.
— От идол! Табачок-то забористай! Аж кишки защемило. А дух-то от ей какой! Всю моль в избе потравишь. Пойду Марье покажу, — встал Макарыч. Выворачивая пятками внутрь, к дому пошел. Борода торчком, руки в бока. Сигару по поясок в рот запихал. Чтоб не потерять: — Эй, Марья, гля - ко, какую самокрутку Колька мине привез. Заморскую. Можа, она и хранцусская.
Ему очень хотелось показать, что вот, дескать, не забывал его Колька в науке.
— Ох, провалиться мне на месте! Вони от ей, ровно от козла, — отвернулась Марья.
Макарыч дверь прикрыл. Чтоб парень такого не услышал. И побагровев, такое редко с ним случалось, заругался:
— Цыть! Как могешь хаять?! Колька, можа, ни емши сидел, на ее потратилси. По-твоему разумению должон был коня мине подарить? Аль корову из городу припереть? Слава Богу, помнит и то ладно.
— Воняет эта кадила, — робко оправдывалась женщина.
— По-твоему разумению едино деколоны пахнуть? А мужикам ето ни к чему. Нам што позадиристей, покрепше.
— Своей махры в сельпо мешки стоят. Портки ба лучше выкроил тебе какие.
— Ладно! Будя! Сбирай нас. К Акимычу поедем, — резко хлопнул дверью Макарыч.
— А я как? — заплакала Марья.
Но этого лесник уже не слышал. Он подошел к парню, подсел рядом. Сигара прыгала во рту.
— Ты мине проскажи, те сверлилки-то иде будуть? Отсель к тибе смогу приволочитца?
— Сам не знаю, наверно, нет.
— Так што, не свидемси?
— Почему, наезжать буду.
— Ежели иде поблизости…
— До этого еще далеко.
— А на хронт не сгребуть?
— Не говорили.
— Не слыхал, как ноне там?
— Наши больше не отступают. Немцу все хуже достается. Кое-где даже гнать стали.
— Люд сказывает, города ослобоняют наши.
— Знаю, но пока таких немного.
— Не все зараз.
— Из села-то много погибло?
— Половину, кабы не боле, покосило. Бабы стонут. Детва сиротелая и вовсе извелась.
— К Акимычу не ездил?
— Не выбралси. То Марья хворала. То участок обихоживал. Ишо мясо да рыбу сдавал на хронт. Ноне не до гостев было.
— Знать бы, как там он?
— Скрипит, поди, помалу.
— Трудно ему.
— Нехай не маетца. Обзавелся б старухой. Век веселей вдвух скоротали б.
— Это верно.
— На че ему от планиды мужичье звание дано? Для смеху, што ль?
— Отвык, наверное, от людей. А одиночество, какое ни на есть, никем не осмеяно. Плохое, хорошее, все его. К старухе ему привыкнуть, как нашему Серому к махорке пристраститься.
— Эх, што б ты своей мякиной сображал? Без бабы у мужика нет лета. Сутаж единая. Коль в душу да в плоть заберетца — добра не жди.