— Велика отрада к своей кровной, ровно к полюбовнице, ездить. Ить покудова добересси в мою берлогу, свет не ближний, заместо мужика мочал кой в дом вопресси. Не-е, упаси Бог от ентово.
— Тогда и ее сюда перетягивай.
— Ого! Удумал? Она дикая!
— А нам-то что? Будет при деле, как и все. Мы тут друг на друга не больно-то смотрим.
— Какое дело ей сьпцишь? Она в грамоте не боле курицы кумекаить.
— У кастрюль грамота не нужна. А то у нас мужики в поварском деле совсем не смыслят. Запарились. Женщине у печи куда сподручней.
— А что, отец, верно ведь Андрей говорит. Давай, соглашайся. Хватит тебе там маяться. Здесь все вместе будем. Все на глазах, — вставил Колька.
— Погоди, обмозговать надо. С места обжитова едины птахи без жали срыватца могут. А вот в обрат вживе не все вертаютца. Не всяко место человека взлюбит. Мине ж в зимовье кажен бурундук по нюху признаить. Как роднова. Много там всякава перебыло. Потому оторватца оттель не можно.
И вспомнилось леснику свое зимовье. Окривелое, черное от дождей, оно еще пыжилось смотреть на мир задиристо. Хотя из рассохшихся пазов давно уже лез клочьями мох, а на прогнутой крыше лебеда выросла. Редкая, жухлая, она — что волосы на голове у старика. Не надо им гребня. Подул верховой ветер — раскудрявит, пригладит их дождь. Зато на солнце кажется, что крыша жила сама по себе и даже д ышал а. Горбатая труба насмешливым хохолком лениво пускала в небо кольца, дымила, значит, жила.
Загорелые плечи зимовья в последние годы все чаще потрескивали от жары. И от холода. Дом, как и люди, к старости врастал в землю. Покореженная завалинка еще исправно держала тепло. Но уже сочились меж досок на землю опилки, словно кровушка бежала из жил зимовья. Да окна не весело, как ранее, встречали хозяина. Смотрели на мир придирчиво, по-стариковски. От частой простуды охрип порог. Под шагами он давно не смеялся звонко. Пружинил под ногами, стонал. Будто на годы жаловался.
Откуда было знать Макарычу, что сейчас сидел на нем Акимыч. Ждал лесника, к о гда тот вернется. Ведь всполошили их ночью. Сорвали Макарыча с лавки парой слов: «Кольке плохо». Нет, не Аки- мыча, хоть он и родной, Макарыча позвал. А ведь лечить-то старик мог не хуже. О нем, поди, внук и не вспомнил. Помянет ли, случись смертный час?
Помянет… А что и вспомнить? Благо, хоть изредка, и навещал. Макарычевы наставления помогли. А то бы… И трудный стон вырвался сам по себе. Где Колька? Что с ним? Выходится или нет? Дни шли. Они казались вечностью. Ночью вслушивался Акимыч в тайгу: не гуднет ли где машина с тупой, как у быка, рожей? Не подаст ли голос Макарыч, возвращаясь в избу? Но тайга спала. От того ночи казались наказанием, а дни тянулись настоем полыни.
Авдотья с Марьей, проснувшись среди ночи, тянули его в избу. Он решил не уезжать до возвращения Макарыча.
- Однажды в непроглядную темь защемило на душе у Акимыча. Пошел он, куда ноги понесут. Подальше от избы. От баб, которые в любую минуту могли хватиться его. Сам того не желая, к березке пришел. Нащупал цепи, глянул вниз…
Нет, такого еще никогда не доводилось видеть. Далеко под обрывом ходил кто-то белый. Натыкался на кусты, шел сквозь них прямо к Акимычу. Взбирался по крутизне без шума. Без дыхания. Так мог идти только покойник. Он то сгибался, то, выпрямившись во весь рост, торопился, подгоняемый чем-то. Акимыч похолодел. А белое росло, надвигалось неумолимо. Старик хотел, но не мог разжать захолоделые пальцы, сжавшие ствол березы. Они онемели. Многое слышал он об этом месте. Но о таком никто не сказывал. Старик вглядывался в приближающуюся фигуру. Она светилась, как Млечный Путь. Да, это была тень. Но чья? Уж так похожая на Василинку! Вот она раскинула руки, как давно в молодости, когда приходила на тайную свиданку. Головой тряхнула, с нее волосы рассыпались.
— По мою душу, Василинушка?
Но тень молчала. Только остановилась совсем рядом, точно в лицо смотрела. По спине холодом потянуло. В коленях заныло тонко.
Тень шелохнулась. Акимыч перекрестился. Закрыл глаза. Будь что будет. Он больше ничего не мог сказать. Зубы сжались до боли. Будто их кто сдавил.
— Аки-и-имыч! — послышалось от зимовья.
Старик открыл глаза. Белая тень согнулась. Потом осела, растаяла под деревом. Будто и не было ее. Уходя, он перекрестился на то место и сказал:
— Не тужи. Чую, свидимся скоро.
— Аки-и-имыч! — раздались два испуганных бабьих голоса от зимовья.
Перекрестившись еще, отозвался:
— Иду!
Навстречу ему бежали Марья и Авдотья.
— Куды шастаишь, лунатик? Нет на тебя угомона. Што в избе не сидится? Ай тошно с нами? А кабы зверь какой? Тайга жа эта клятая чево не подсунет. До беды долго ли? Не пугай нас. Не блукай по ночам, — серчала Марья.
Но Акимыч ничего не отвечал. Ему все виделась белая тень у дерева, прозрачные руки Василинки, ее облик светлый, как память. Она жила в нем всегда. В холод, мертвая, грела улыбкой. В горе плакала вместе с ним. Ей одной жаловался на сына. И тогда они вместе грустили. Ей признавался в любви. Живой о таком сказать не успел. Рано отняла Василинку жестокая судьбина.
Макарыч возвращался домой утром. Вездеход бежал резво, как отдохнувший конь. Тайга уже проснулась. Потягивалась на солнце ленивой бабой. Машина рявкала на кочках, пугая птах громким чихом. Лесник поторапливал водителя.
Акимыч сразу услыхал долгожданное гудение. Вышел на порог спозаранку. Все караулил. И теперь блаженно улыбался. Хотя тревога темнила настроение. Что, ежели Кольке не полегчало? Но гнал сомненья прочь.
Заслышав голос вездехода, ожили и Авдотья с Марьей. Печь мигом растопили. Вздули самовар. Засуетились клушками. Акимыча не трогали. Не звали. Знали: не пойдет в избу, ничем его не заманишь в зимовье. Вон как стал на пороге, не сорвать. Рубаху застегнуть и то забыл. Благо, борода голое прикрыла. Глаза в улыбке щурил. Радовался. А брови насуплены. Попробуй, пойми этих мужиков. На языке слова их скудны. А в душу разве влезешь. Да и там бабьим умом ничего не понять.
Макарыч подпрыгивал на сиденье. Не терпелось скорее домой попасть. Водитель смотрел на него и смеялся:
— Ты, дед, как будто на свидание торопишься. Как молодой. Откуда столько прыти в тебе?
— Потому лото жил не так, как нонешние. Мужика в сибе не транжирил. От и ноне старым сибе не чую.
Акимыч в это время от нетерпения ногами сучил. Шею тянул, словно поверх деревьев хотел глянуть, далеко ли Макарыч, скоро ль приедет? А тот знай свое:
— Да погоняй ты поживей окаянную! Лихоманка ее затруси. На коне скорей добралси б.
Водитель, не сдержавшись, рассмеялся во весь голос.
— И как тебя бабка одного пускает?
— Дурак, прости Господи. Вдале завсегда и старуха девкой кажитца. И нет ее родней.