Здесь же, в Усолье, все с ног на голову. Всему учиться пришлось, все постигать, как с измальства. А Никанор, ох, и не любил тяжелую, черную работу и перепоручал ее детям и жене. Никанор, работая вместе со ссыльными, быстро уставал. А потому к концу дня еле уносил домой ноги. Трудно втягивался в жизнь села. Его не устраивало общение со ссыльными. Он ни с кем из них не сдружился. Он заставлял себя не сорваться нигде и проклинал судьбу, закинувшую его на край света. Он жил, сам не зная для чего. Ожидая, что власть разберется и исправит свою ошибку. Никанор написал десятки жалоб во все адреса и инстанции. В них он клялся в преданности властям, горячей любви к строю, в своей верности. Но никто не обратил внимания на его заверения и не хотел исправлять ошибку, допущенную по отношению к стукачу. Никанор сам ходил на почту за ответами. Они были стандартны. Во всех было написано короткое: «Оснований для отмены решения суда о вашем наказании не находим».
Никанор, прочитав такое в очередной раз, возвращался домой как с цепи сорвавшись. Метался по углам. Искал повод придраться к домашним. Те молчали в ответ. И тогда он убегал к морю.
Там один на один с пустотой ругался, матерился, обзывал власти так, что услышь Никанора какой-нибудь стукач — не миновать бы Воркуты иль Колымы до окончания века.
Часа два, а то и три, выплескивал он свою обиду серому морю, серому берегу. И устав, возвращался домой серый, опустошенный.
Так длилось года три. Потом, поняв бесполезность своих жалоб (началась война), немного успокоился. Сам себя утешил тем, что коль в стране война — лучше ему остаться ссыльным, чем освободиться — заберут его на фронт, доказать не в жалобах, а на передовой, любовь к Отечеству.
Он внимательно перечитывал все газеты. Следил за сводками. Он раньше всех понял, что война будет затяжной и кровавой. А потому — проситься на фронт добровольцем и не думал. Он хотел жить.
Чем бы ни закончилась война, Никанор знал: его не убьют. Победят немцы — его освободят, как пострадавшего от советского строя. Может, отпустят на все четыре стороны. А устоят свои — тоже неплохо. За войну мужиков поубавится. Глядишь, его вспомнят.
Но годы шли. О нем никто не вспоминал. Не оправдались тайные надежды Никанора на то, что вспомнят о нем чекисты и пошлют работать в тыл, заменив ушедших на войну героев.
Стукач не раз подкидывал такую идею оперуполномоченному. Но тот, кивнув головой, отвечал обычное:
— Сейчас война идет везде, со всеми…
Никанор после такого ответа не решался больше напоминать о себе.
А тут еще… Взяли его мужики й собой на первую путину. Рыбу ловить. И уж ни на минуту не отлучишься. Все время на виду друг у друга. И как не пытался отвертеться от путины — не удалось. Даже священник Харитон работал наравне со всеми, не отставая.
Не то что на малые — на серьезные болезни здесь никто не обращал внимания. И если кто пытался филонить, это сразу отражалось на всей семье, на обеденном столе. А потому и Никанору не хотелось быть хуже других. Он забрасывал в море сети, тянул вместе со всеми мужиками улов из моря. И у него вспухали ладони от непосильных тяжестей, резались в кровь все пальцы, от просоленных сетей руки не заживали. Они немели от усталости и боли, переставали слушаться и ныли по ночам, обрывая безжалостно сон.
Никанор на первых порах зубами скрипел от этой боли. Знала Ирина, как вылечить их. Но не говорила, не помогла.
Помнила баба, как цыкнул, как выругал ее за слезы по отцу и матери. Ей тогда тоже было нестерпимо больно.
Лишь Гусев сжалился над Никанором, заметив его мученья. И велел на ночь подержать руки в теплом коровьем молоке. Несколько дней так делать. Руки и зажили. Перестали опухать и кровоточить. Сошли рубцы, зажили ссадины.
От простуды вылечил его Шаман. Дал отвар зверобоя с душицей. А ноги в морской капусте велел держать. Простуду будто рукой сняло.
Здесь, в бригаде, Никанор считался лишь с Харитоном. Тот никогда никого не высмеивал, всем старался помочь, ободрить. Он понимал каждого. Был умнее и образованнее всех усольцев, но никогда тем не кичился. Он терпеливо переносил тяготы ссылки, никому не жалуясь на свои беды. Он никогда не обращался за помощью к властям, признавая над собою лишь власть Бога.
— А ты хоть раз Его видел? — спросил как-то Харитона Блохин.
— Да кто ж я такой, чтобы узреть самого Создателя? — изумился Харитон.
— А как же поклоняешься тому, кого не знаешь, не видел?
— Почему — не знаю? Я знаю! Верю в Него и люблю.
— Так это ты! А Он почему не видит? Значит, нет Его. Иначе, как допустил твою ссылки и все муки в ней?
— Испытания Господь посылает всем людям. Но не каждый их выдерживает. Вот и меня Создатель проверяет. Значит, видит меня. Иные больше претерпели, другие умерли. Я, пока, живу. И на том спасибо Господу! Ведь не без крова, не в голоде. Мне грех сетовать. Создатель щадит, жалеет.
— А откуда знаешь, что есть Он?
— Иначе бы нас никого не было! Ни людей, ни жизни на земле. Не создали ж ее нынешние власти. Советам — сколько лет? И сколько лет земле, людям? Думаешь, Богу не ведомо, что у нас творится? Еще как знает! И настанет тот день, когда всякий власть предержащий ответит за дела свои. И тот доносчик мой, и все стукачи встанут перед лицом Создателя и понесут наказание за мерзости, содеянные на земле! Ибо от глаз Творца не скроются дела добрые и злые. И будет суд над каждым…
Никанору отчего-то холодно стало.
Он передернул плечами зябко, словно увидел себя жарящимся на сковородке. А вокруг все те, кто не без его помощи были осуждены и расстреляны чекистами.
Никанор с того дня люто возненавидел Харитона за то, что он, сам того не зная, сказал злое слово в адрес стукача.
С тех пор Никанор стал «пасти» священника. Следил за каждым его словом, за жизнью. И нередко среди ночи подсматривал в окно, прислушивался к каждому слову, долетавшему из дома, и собрал по капле, по крупице, «компру» на человека.
Священник о том даже не догадывался. А сведения Никанора о нем чекисты не считали заслуживающими внимания и отмахивались от них, называя собранную информацию — мелкой, незначительной, не представляющей угрозы никому.
И Никанор выжидал своего часа, не спускал глаз с Харитона.
Может быть, будь он любим женой и детьми, не обратил бы внимания на слова священника, либо забыл бы о сказанном. Иль задумался. Перестал бы фискалить. Жил бы спокойно.
Но… Нет, нигде не получал он тепла для души. Жена охладела к нему совсем. И подчас за много дней не обмолвилась ни словом.
Дети относились к нему, как к временному жильцу. Никогда не просили его помочь по дому. Даже праздники семья встречала не по-людски, без смеха и радости. И хотя на Новый год накрывался стол, дети не подходили к нему, пока отец не уходил в спальню. Тогда они доедали оставшееся. И тихо уходили к себе. Они ни к кому не ходили в гости и к себе никого не звали.