— Пора менять хазу! — сказал Влас пахану.
Тот быстро согласился и предложил Меченому дело.
Средь бела дня фартовые ограбили инкассаторов. Все обошлось тихо. Потом кассиров ощипывали на выходе из банка. Хоть и не слишком жирными были навары, но на свою жизнь «малина» не роптала. Милиция непрерывно вела розыск воров, трижды выводил ментов на их след стукач, но поймать банду никак не удавалось.
Влас охотился за Смирновым и фискалом. Михаил после той встречи в подъезде дома стал осторожным, не расставался с оружием и овчаркой.
Однажды Меченый все же потерял терпение. Он выследил, когда Смирнов вышел из горотдела один. Влас опередил его, заранее зная маршрут, вышел навстречу в темном проулке. Только хотел выстрелить в голову следователя, как сам получил пулю в плечо. Едва добрался до хазы, зажав рану, из которой свистела кровь.
Михаил не нагнал его, но был уверен, что Влас после этого случая надолго потеряет охоту к встрече. А над Меченым хохотали воры:
— Ну, как твой жмур? Такой же мазила! В трех шагах завалить не смог. Эх, мусоряга гнилая! Да и ты, потрох, хлебало развесил, дал себя продырявить козлу! Второй раз с пушкой на него вышел, а урыть не обломилось. Возьми финач. Он надежней!
Влас предпочитал пистолет, знал, с ним можно опередить любой нож. И когда плечо зажило, он продолжил следить за Смирновым. Но не везло…
Как-то, возвращаясь из кабака на такси с какой-то девкой, увидел Михаила, промчавшегося на машине. Тот не заметил Власа, а Меченый готов был зубами в него вцепиться.
Как ни нахальны воры, но об осторожности никогда не забывали. Прежде чем пойти на дело, обговаривали и обдумывали все, каждую мелочь, не хотели рисковать жизнью и свободой. Но и милиция не теряла времени зря: теперь не только в банке и ювелирном, но и во многих магазинах менты несли охрану. И все же «малины», случалось, брали верх. Войдя в магазин до обеда, прятались в примерочной. За час перерыва взяв все, что нужно, выходили вместе со всеми покупателями.
Забрав из касс выручку, радовались легкости, с которой взяли навар. Так обокрали с десяток магазинов. А потом… додумалась милиция, и на время обеда стали запускать в покупательские залы собак. Овчарки не только людям, манекенам не доверяли. Кенты этого не знали и спрятались, как всегда, в примерочной. Обоих овчарка выдала. Выволокла вместе с сумками к своему хозяину-менту. Воры прикинулись покупателями.
— Замешкались, время не заметили! — оправдывались они.
— В примерочной кабине есть динамик. Он предупредил о перерыве и попросил всех покупателей освободить магазин до начала обеда.
— Мы не слышали…
— Пройдемте в горотдел! — предложил дежурный и тут же вызвал своих.
Как ни старались менты, все ж пришлось им отпустить задержанных: ни доказательств, ни улик не нашли. А кенты поняли, прежде чем остаться в магазине на обед, нужно узнать, охраняют ли его, помимо лягавых, служебные собаки.
Всякие случаи были. Приходилось ворам прикидываться манекенами, выскакивать в окна, спускаться по водосточным трубам, только бы уйти от ментов. Эти тоже шли на все, лишь бы отловить обнаглевшую, самую живучую из всех городских «малин».
Иногда крах воров казался неизбежным… Ресторан был окружен со всех сторон милицией, но «малина» ушла. Дав официантам деньги, они пересидели шухер в подсобке, заваленной посудой, грязными халатами и скатертями. Туда, едва взглянув, милиция не вошла, а кенты снова оказались на воле.
Случалось, избивали ментов, отловив в сумерках двоих или троих, брали на кулаки где-нибудь в глухой подворотне. Запинав сапогами, поломав ребра и ноги, уходили довольными. Случалось, не все выживали после таких встреч. И тогда милиция, отлавливая фартовых, забывала обо всем. Ярость и жестокость присущи каждому живому человеку. В такие моменты воры молили судьбу о пощаде.
Сколько лет радовался Влас той бездумной, безоблачной жизни, он не знал. Меченый за все годы ни разу не вспомнил о матери, никогда не навещал и не звонил ей. Убедившись однажды, что, будучи родной, женщина способна предать, решил не обзаводиться семьей.
— Это ты, кент, верно надумал! — похвалил его как-то Шкворень. — Баба — не кубышка! В нее сколько ни положи, обратно не получишь. Потому что все равно бездонная. А случись беда — сухой корки не даст задавиться. Да еще и ментам высветит, если без подарка к ней подвалишь. Всякое бывало. И ты, Меченый, береги свои крылья свободными, не дай их подрезать никакой блядешке! Не держи, не ставь бабу выше себя. Ни одна того не стоит. Мне уж вон сколько лет, а я и не думаю схомутаться. На что лишняя морока? Живи и ты вольно, никому ничем не обязан. На воле или в ходке только сам о себе пекись.
— А ты никого не любил в своей жизни? — смеясь, спросил Влас пахана.
— Любить не довелось. Не дано такого ворам. Потому что у нас вместо сердца кошелек имеется. Для бабы в нем место не предусмотрено. Да и кто она, чтоб занимать время мужика? Если мне она нужна случается, я за бабки любую сфалую, но в сердце и душу не пущу.
— Времени на них нет, — отмахнулся Влас.
— Баба не только нам, любому мужику во вред. Вот возьми хоть меня. Почему вором стал? Из-за бабы, сеструхи своей. Я ж не с пацанов фартую. С мамкой и с сестрой дышал в этом городе. Уже школу закончил, когда Сонька бухать начала. Не состоялась у нее любовь: бросил хахаль. Она во все тяжкие и дом наш прозаложила. Я с мамкой про то ни сном ни духом, а нас выбрасывать возникли, ксиву в нюх сунули, мол, не слиняете с дома, всех уроем, а первой — Соньку. Мне ее жаль стало, хоть и падла, но своя. В тот день мы все ушли жить в сарай, но уже через месяц я своих в новый дом привел, еще лучше прежнего. Пофартило в «малине»: кучерявую долю получил за дело. А Сонька и этот пропила. Я другой купил. Сеструхе ботнул враз, если этот вздумает пробухать, саму размажу на пороге, либо пальцем не пошевелю, когда по ее душу возникнут, но в свой дом никого не впущу. Она базлать стала на меня, ведь старшая. Я и не сдержался, впервые вломил ей по самые завязки так, что еле проперделась. Поверила, что в другой раз угроблю, и стала воздерживаться. Бывало, если и бухнет, то только дома. Так-то пару зим продержалась. А тут и мужик сыскался ей. Замуж взял. Стали они просить, чтоб Петро у нас канал. Я мать спросил (они ее уже сговорили, сумели уломать), а через год мамка умерла. С чердака упала. Чего там оказалась, никто не знал. Ну, схоронили ее. В аккурат под зиму моей Соньке рожать приспичило. Мужика в доме не было, Петька к своим в деревню слинял за картохой. А я вот он. Надо печь истопить, коровенку и кур накормить, а Соньке ни до чего. Схватки изломали. Все бабы боли боятся, и эта поверила, что откидывается. Оно и верно, у нее глаза на лоб лезли. Когда я управился, сеструха позвала и говорит: «Помираю я, браток! Покаяться мне перед тобой надо за все!» А сама как завизжит, опять схватки прижучили. Все губы себе искусала в муках. Я ее уговариваю потерпеть, успокаиваю, а сам в окно, хоть бы скорей Петька приехал с деревни. А Сонька не своим голосом орет, чуть на стены не бросается. Едва ее отпустило, она и говорит: «Видно, не суждено мне жить, не впрок пошел мамкин выигрыш. Не знал ты о том. Она по золотому займу десять тыщ отхватила. Половину нам с тобой, а другие про черный день хотела отложить. Ну, мы с Петькой не стали ждать… и столкнули с лестницы». И снова как заорет. У меня в глазах потемнело. Подошел я, чтоб прикончить змеюку, а у ней меж ног — детский плач. Я и застопорился, клешни попридержал, но сказал лярве: мол, счастье твое, что вовремя просралась. Пусть ты получишь от него материнскую кончину. Моей ноги больше здесь не будет. Кувыркайтесь сами, зверюги проклятые! «Прости, брат! Нужда заела. Она толкнула. Кто ж как не ты поймешь?» И упала в ноги вместе с дитем: «Коль не прощаешь, обоих убей…» Да разве я зверь? При чем дите? А ведь ему без матери, пусть она и говно, никак нельзя. Отодвинул Соньку от двери и бросил, уходя, что за мамку с них Богом взыщется, а сам не могу простить. Вот только руки связаны. Ушел от сеструхи к своим. Навсегда. Думал, что никогда не вернусь. Ан судьба по-своему поворотила. Освободился с ходки, с самой Колымы, хотел дух перевести после зоны и возник к кентам. Пахан, чтоб ему яйцы волки отгрызли у живого, ботает, оскалясь: «А чего это ты, Шкворень, возник в «малину», коли на катушках не держишься? Тут тебе не богодельня! Положняка твоего в общаке нет. Вся твоя доля на грев ушла самому в зону. Держать здесь на халяву никто не станет. В дело тоже не годишься. Пока оклемаешься, полгода уйдет. Так вот катись от нас, не возникай, покуда из жмуров в кенты не воротишься. Допер или нет?» Я и намылился в Соньке, думал у нее с месяц проканать. Она враз и не узнала. Когда ботнул, кто есть, сыну приказала участкового позвать, мол, тюремщик хочет прикипеться. Тот со двора бегом. А меня такое зло разобрало, сел и жду того мента. Сонька на меня бешеной дворнягой зырит. Ну, когда лягавый возник, я ему свои ксивы показал. Он глянул, извинился, хотел слинять; тут Сонька хай подняла, вякнула, что я ее грозил угробить, потому пусть лягавый девает меня куда хочет, покуда беда не случилась. Здесь мое терпение лопнуло, и рассказал о ее покаянии, как она с Петькой мать загробили. Мусоряга нас обоих замел в лягашку, потом Петьку привезли. Пока разобрались — месяц ушел. Сеструху с мужиком приговорили к срокам. Меня выпустили, но сказали, что если где-нибудь лажанусь, к ним под бок сунут, в зону. Ну да не пришлось. Сонька в зоне откинулась в третью зиму. Сама иль помогли зэчки, кто знает? Петьку при попытке к побегу охрана пристрелила на второй зиме, а племяш — кайфовый пацан. Не в них удался. Не сфаловался в фарт, военным стал. Нынче в звании, но мной не брезгует. Помнит доброе: ведь выучил его и растил как мог. Нынче своих детей имеет. Но в том доме не живет, заимел собственную хазу. И за своих родителей не держит зла на меня. А я после Соньки не могу на баб смотреть. Коль мне, брату, столько гадостей сотворила, чего от чужих ждать?