— Так не просто кралю. А мадам на горшке.
— Зачем такое?
— Так он же «сявка». Параши носит. Из-под всего барака. А тут женщина. Предел его мечты — «сявкам» даже говорить о бабах вслух не дозволялось. Ранг слишком низкий. Так вот, чтоб и им не так тяжело жилось, на весь живот им баб рисовали. Но головой вниз. А поскольку другие с ним о серьезном и о бабах не говорили, ляжет «сявка» на нары, рубаху задерет, живот надует, а с него ему баба улыбается. Вот и говорит он с нею, единственной. Часами. Это им не запрещалось. Хоть и не всамделишная баба, а отрада. И успокоение «сявке». Тоже ведь человек, что ни говори. А потому баб им делали на брюхе красивыми, улыбчивыми. Ведь нелегкая жизнь у «сявок». Всяк помыкать норовит. Так вот эта отрада была их неотнятая. Она никогда не осмеивала и не ругалась. Ничего не требовала. И никогда не изменяла. Всегда понимала «сявку» и была с ним, в нем. Вот этим подарком, а он считался самым щедрым, и одаривали тех, кто не имел ни веса, ни силы. Всякому своя утеха.
— А как им делали татуировки?
— Очень просто. Без обработок намалюют «сявке» на брюхе бабу. Надует он живот, скажет — нравится. Ее обколят враз. Смажут тушью — и проваливай. Остальное сам делай, как хочешь.
— Что ж, все «сявки» с такими наколками ходили?
— Э, нет. Тут смотря за что попал.
— К примеру?
— Ну, «сявки» зачастую из служащих. А тут смотря по какой специальности работал.
— Если это счетовод?
— Лысую башку нарисуют. А на ней орла.
— Орла?
— Тот дурные головы клюет. А эти разве по уму сюда попали? Да ладно б так, а то еще и надпись соорудят на манер письма запорожцев к турецкому султану…
— Скажите, а какие наколки работягам делали?
— Этим тоже всякое. Но в основном по желанию. Их не кололи принудительно. Клей ма не ставили. Ну а если попросит кто, не отказывали…
— А им что кололи?
— Безобидное. Цветочки, женские имена. Тоже на радость. Чтоб ночами спокойнее было. Вроде не имя, а жену его или там подругу сюда ему вернули.
— Штурвалы кому кололи?
— Какие штурвалы?
— От кораблей. Выкинутые на берег?
— А! Вы о нем, о своем покойничке!
— У кого что болит, тот о том и говорит, — рассмеялся Игорь Павлович.
— Штурвал — символ управления. Раз вышвырнули на берег, значит, выкинули из какой — то кампании. За что — не знаю. Там у него рисунок сборный. Вроде винегрета. Все в одну кучу смешано. Может, сразу по нескольким статьям сидел. Основной — не понять, не угадать.
— Ну а если несколько, то какие статьи?
— Одна — за изнасилование.
— А вторая?
— Там у него надпись есть: «Они устали, они хотят отдохнуть». На ногах выколото.
— Помню.
— Так вот это делали тем, кому за побеги срок добавляли.
— А еще?
— Еще у него кусок моря. Тоже символ. К растрате причастен.
— Изнасилование и растрата?
— Да. А что? Скажете, не вяжется?
— Он по некоторым соображениям мог иметь какое-то отношение к медицине.
— Не знаю, может, вы больше знаете, чем те, кто с ним сидел, кто клей мил его, — насупился Трофимыч.
— Это предположение. Продолжайте.
— Берег у него узкой полосой. Похожий на берег бухты Певека. Это значит, что он там побывал. Возможно, туда его должны были отправить после побега или попытки к побегу. Но может и другое значение имеет эта полоска: что идти ему по этому берегу придется одному. В один след. И никто ему не друг и не попутчик.
— А такое кому делали?
— Доносчикам. Кто многих людей загубил. И еще. Берег на его татуировке— скалистый, высокий. Значит, свобода ему не скоро светила. Долго в лагере сидел.
— Да, запутанная у него биография, — вздохнул Яровой.
— Дельце у тебя и впрямь незавидное. Но как знать? Случалось нам сложные дела распутывать, а в легких завязнуть, — усмехнулся Бондарев и продолжил: — Бывало! Чего там… Однажды к нам партию зэков привезли. Под вечер уже. Человек эдак триста. Стали мы их по баракам определять. В дела заглядывать некогда. Смотрим, время к полуночи. А у нас еле-еле половина распределена. Мы и ускорили. В те времена в блатном, воровском мире всех ворюг по квартирам звали мастерами по курятникам. Мы это тоже знали. Подошел ко мне очередной зэк, я, не заглядывая в дело, спрашиваю: «За что сел?» Он мне: мол, за курятник. Я его к ворам в барак и отправил. Утром пошли навестить новичков. Познакомиться с ними. Заходим в барак к ворам. А там… Тудыт-твою мать, мужик на тоненькой перекладине сидит. А она над проходом, меж нар. На верхнем ярусе. Я поначалу изумился и спрашиваю: «Как ты там?» А он мне в ответ— сижу, дескать. Приказываю ему слезть, а он трясется. Спрашиваю, за что, мол, туда попал, а он мне— за курятник. А сам на перекладине, как петух. Хорошо, что худой, иначе б не удержался. Оказалось, что и не вор он вовсе, и не грабил квартир, а заведовал курятником. Но сгорел по недосмотру его птичник. Мужика и посадили. А воры его за несоответствие с их обществом на нашест загнали. Мол, за что попал, так и живи. Мы его тут же перевели. К работягам. Ну какой из него преступник…
— Таким наколок не делали?
— А какую ему наколку делать, куриную жопку?
— Да ладно ты, Игорь Павлович, и таких потом клей мили, — вмешался Трофимыч.
— Потом! Если заслужит.
— А работягам кто наколки ставил?
— На это мастера имелись почти в каждом бараке. Но особенно — воры были знамениты. Они решали, кому что ставить в память до самого гроба.
— А разве заключенные могли свободно общаться друг с другом?
— Конечно. Куда ж от этого денешься? На работе, в столовой, в красном уголке — они все перезнакомятся.
Игорь Павлович, потягивал чай из захватанного стакана. Поглядывал на портреты, висевшие на стене. Подмигивая, улыбался одним, кивал головою другим. Со всеми— с живыми и мертвыми вел свой, одному ему известный, молчаливый диалог.
Трофимыч одолевал пузатую кружку чая. Грел руки, душу. Молча смотрел в нее на свое отображение. Изумлялся. Как изменился, как постарел! Лицо— что печеная картошка. Все в морщинах, волосах, будто у обезьяны. Недаром месяцами на себя в зеркало не смотрит. А лысина! Скоро шапкой не прикроешь. Эх, жизнь! Душа — в шишках, лицо — в синяках, сердце — в рубцах… Куда это годится? И матюгнув самого себя в кружке, отвернулся от нее, забыл про чай.
— Послушай, Игорь, а ты помнишь, как воры мурло отделали насильнику тому? Забыл я, как его звали.
— А, Игле! — Бондарев рассмеялся так, что стекла в очках испуганно зазвенели.
— Расскажи следователю.