— А командира роты охраны сами оставили? — спросил Яровой.
— Этого даже просил еще поработать. Ему на пенсию пора. Дочь где-то на юге. Зовет его к себе. Но я отговорил. Хороший мужик. Чистый, немногословный. И трудяга, каких мало. Зэки его как мины боятся. Хотя он никого и словом не обидел из них. Всем нам здесь клички, прозвища давали зэки, всем, но не ему. И в чем тут секрет — никто не знает. Даже он сам. Но если командир роты сделает замечание зэку, тот тут же старается все исправить и скорее спрятаться от его глаз подальше.
— А к вам он как относится? — поинтересовался Яровой.
— Не знаю.
— ?
— Как есть, так и говорю. Мы с ним за этот год, может, десятком слов и обменялись. Но не больше.
А как же вы его уговаривали?
— Сказал ему — останься, нужен еще. Он ответил — подумаю. Утром спросил: «Ну как»? Он ответил: «Останусь». Вот и все.
Яровой рассмеялся.
— Знаете, бывает, зайдет ко мне. Просто так. Посидеть. Сидим. Час, второй. Молчим. Потом чаю попьем. Тоже молча. Он встает, уйдет. Тоже молча. Но так и лучше…
Когда Яровой ложился спать, за окном уже вовсю свистела, кричала пурга. За перегородкой начальник лагеря все еще сидел за столом. Что-то писал. Он не ложился спать, пока не дождался опоздавшей машины, на которой приехал из Певека командир роты охраны.
Утром к Яровому, едва он успел встать, пришел пожилой офицер. Молча сел напротив.
— Кого вы знаете из этих? — подал фотографии Яровой.
Командир роты охраны молча положил перед следователем
фото Авангарда Евдокимова.
— Что знаете о нем?
— Свой. Наш он.
— Что за человек?
— Толковый.
— Помогал он вам?
— Бондареву?
— А вы с ним разговаривали?
— Нет.
— Кто его убить мог?
— Воры.
— Кто именно? — терял терпение Яровой.
— Клещ.
— А почему?
— Фартовый. Этот за ним следил. А Клещ — отменный душегуб.
— Клещ здесь убивал?
— За руку не пой мали.
— А подозрения имелись?
— За них не судят.
— Еще кто мог убить?
— Только Клещ.
— Как его звали?
— Не помню.
— Что вы о нем знаете?
— Я его охранял. Знал Бондарев.
— Почему Евдокимов толковый человек?
— Не вор. Медик.
— Так здесь и пограмотнее были, — пытался заставить разговориться свидетеля Яровой.
— Других видел в зоне. Этого у Бондарева.
— Ну и что?
— Игорь с дураками не работал.
— А с этим работал?
— Он наш был. У зэков, — веско сказал командир роты.
— Хорошо помогал вам?
— Если бы плохо, Игорь перестал бы контачить.
— Лично вам он помогал?
— Зэков охранять моя работа. А он для меня в этом отношении — тоже зэк. Не больше. Я — армия.
— Что вы можете еще о Евдокимове сказать?
— Клещ его убил.
— Это вы говорили.
— Я — охрана. Свое мнение сказал. Другого знать не могу, сдвинул собеседник кустистые брови на переносице.
Когда он ушел, Виктор Федорович рассмеялся:
— Не сердитесь. Аркадий Федорович. Я же говорил о нем. Он с вами очень разговорчив был. На пять лет вперед наговорился. Это особый человек. Я слышал, какое он заявление написал о приеме в партию лет тридцать назад. Правда или нет — не знаю, но только на него похоже. Написал: «Хочу в коммунисты». И все. Ни слова больше, кроме подписи. Говорят, что биографию за него парторг рассказал. Но зато как коммунисту и офицеру— ему цены нет. Это точно. Это я уже сам знаю.
— А остальные кадры Бондарева. Кто они? — спросил Яровой.
— Один — заместитель мой. Второй тот почтой командует. Перепиской. Третий — повар.
— Повар? — удивился Яровой.
— Да. А что? Он — вольнонаемный. Все разговоры слышит. Ну и общается постоянно. Знает всех и вся. Я думаю, полезен вам будет. — Что ж, посмотрим, — улыбнулся Яровой.
К обеду пурга разыгралась не на шутку. Седыми лохмами стегала по стеклам. Взвихрилась так, что стены дома вздрагивали. Скрипели. Порою казалось, что стоит пурге немного поднатужиться, и разлетится дом по перышку. Поднимет их ветер к почерневшему небу, закрутит в бешеном свисте, вое и раскидает по щепке в разные стороны.
— Заканителило. Поди, опять дня на три, — злился на непогодь начальник лагеря.
А пурга вздыбилась за окном тысячами смерчей. Казалось, решила отнять всю жизнь у земли. Заморозить насмерть и без того холодное сердце Чукотки.
Вот за окном совсем стемнело. Ветер вконец остервенел. Крыша дома гудела. Тряслась, как в лихорадке. Чудилось, будто чьи-то громадные ледяные пальцы схватили дом за углы и трясут его изо всех сил.
Яровой надел шапку. Пошел к двери.
— Вы куда? — схватил его за рукав начальник лагеря.
— Пургу посмотреть.
— Не сметь! Я запрещаю! Поскольку вы здесь, у меня! Я за вас головою отвечаю! Не пущу! — закрыл дверь на ключ Виктор Федорович.
— Да это еще что? — возмутился Яровой.
— Я умоляю вас! Сядьте! Я расскажу вам, что со мною однажды случилось в такую погоду. А потом решай те сами! Сядьте! — подвел Ярового к стулу начальник лагеря и, сев рядом, заговорил, опустив голову:
— Это был третий день. Мой третий день в этом лагере. Я никогда его не забуду. Пурга поднялась вечером, сразу после отъезда Игоря отсюда. За час будто весь свет кверху дном перевернулся. А тут, как на грех, утром меня предупредили, что воры побег затевают. Сижу я и жутко мне. А что как решатся? Ведь погибнут все до единого! Убежать отсюда — невозможно. Тридцать километров до Певека, вы сами видели, добрых полутора сотен километров стоят. Тундра в таком снегу, что вспомнить страшно. Да два горных перевала. Такие, что не каждому альпинисту по плечу. А вторым путем — распадками, еще труднее. Там только собаки выдержат. Да и то… Снегом может завалить. Или скала рухнет. Мороз здесь всякое творит. А по дороге нельзя им. Любая машина нагонит, как только пурга утихнет. Лег я вот здесь на кой ку, постарался забыть о предупреждении. А не могу. В ушах их стоны стоят. Голоса всякие мерещутся. Заткнул уши — не помогло. Голому — под подушку. Но и здесь не легче. Чудится, что дыхание замерзающих слышу. Оделся и, не хуже вас, дай, думаю, пойду проверю, пройду по баракам. Не убудет с меня. Ну и вышел, — Виктор Федорович закурил. И, немного погодя, продолжил: — Вышел я, а ветер как рванул в лицо! Снегом по глазам. А он здесь особый. Как иглы. Режет лицо. Я от боли рот открыл и ни вздохнуть, ни выдохнуть не могу. Ветер дыхание отнял. Я тогда не знал, что рот в такую погоду шарфом в два слоя закрывать надо. Чтоб дыхание, горло сберечь. А на глаза— шапку, чтоб не ослепнуть. Прямо перед собою смотреть нельзя, только под ноги. Всех этих тонкостей я не постиг. Не слышал, что одному в такую погоду выходить нельзя. Сделал я шаг от крыльца и чувствую: то ли меня ноги перестали слушаться, то ли я их. Руки от тела отрываются, как у чучела. Попробовал еще шаг сделать. Да вдруг головой обо что-то трахнулся. Искры из глаз. Ничего не вижу. Своих ног не вижу, рук. До плеча различаю, а дальше — нет. Ветер с ног валит. Решил на четвереньках в дом вернуться. А дома не видно. Ну я же помню откуда вышел! И пополз. Не верите? Я сам себе тогда не верил. На войне под обстрелом легче было ориентироваться. А здесь — как в аду. Все вокруг гудит, ревет. А я ползу. Вдруг сорвало меня. И понесло. Как былинку. А во мне и тогда весу было будь здоров. Под сто килограммов. Тут же, словно песчинку, смерчем закрутило. Я не сразу понял, что со мною. Кричал я, кажется. Звал. Но кто мог слышать мой голос! Несет меня ветром. Я уже давно ориентир потерял. Хочу зацепиться за что-нибудь но бесполезно. Ничего на пути. Сверху снег, снизу снег. И сам я вроде снежного кома, только что в брюках. Сколько так меня несло — ничего не помню. Только вдруг перестало меня катить. Решил я на ноги встать. Оглядеться. Ан снова сшибло. И опять понесло по кочкам. Понял, что в тундре я. За зоной. И волосы дыбом встали. Лежу, шевелиться боюсь, дышать боюсь. Жить и то страшно. Чую — ноги онемели. Пальцы не шевелятся. Руки — сосульки. Ну, решил про себя: лежи, не лежи — все равно сдыхать. Так хоть гляну — где же я? Лицо поднял — ничего не видно. Руки протянул — ничего не нащупал. Решил ползти по-пластунски. Как на войне. Хоть замерзну, так уж когда сил не станет. Не лежать же чуркой. Сколько полз, не помню. Но стал из сил выбиваться. Решил отдохнуть. Чувствую, на сон потянуло. И жизнь моя мне такой ненужной показалась. Лежу, чую — тепло стало. Понял — замерзать начинаю. Ну, кое-как оцепенение с себя стряхнул. Опять пополз. Вдруг что-то по голове меня ударило. Подумал я, что в скалу башкой сунулся. Ну и матом загнул. Все равно никто не слышит. Вдруг чую, кто-то меня за шиворот схватил, куда-то тянет. Кто, куда, зачем — ничего не пойму. Вдруг тихо стало. Ну, думаю, каюк, в ущелье я где-то. Но слышу, кто-то за плечи трясет. По щекам хлещет. Я бормочу что- то. Во рту и то все замерзло. Глянул вокруг— темно. И вот дошло до слуха человечье: