– Эммануэль мне верна: разве может часть изменить целому? И
мы никогда не испытывали страха расставания.
– Как вы уверены в себе, – с некоторой горечью сказала
Анна-Мария, – Между вами существует, наверное, какой-то род телепатии,
позволяющий не сомневаться?
– Этой телепатии столько же лет, сколько и человеку. Она
носит несколько высокопарное, но точное имя: взаимная любовь. Тот, кто может
сострадать другому, не может не обрадоваться его радости.
– Анна-Мария, душа моя, Жан ответил тебе на самый главный
вопрос, который ты ему все время задавала.
– Какой?
– Подумай, и ты догадаешься.
Однако Жан больше не открывал рта, и Анна-Мария смотрела
рассеянно на бесконечные мангровые заросли по обеим сторонам дороги. На
какое-то мгновение все трое словно погрузились в дремоту. И чтобы стряхнуть с
себя оцепенение, завороженность прошедшей беседой, юная итальянка решила
отчаянно протестовать против этой логики, на что, впрочем, ее спутник не
обратил внимания.
– Но тот, кто так живет, отчаянно рискует! Разве вы не
боитесь, что другой мужчина увидит вашу жену обнаженной, что ее трогают,
ложатся на нее. Неужели вам хочется…
Перекресток. Никаких указателей.
– Я думаю, мы должны повернуть вправо, – говорит Жан. Он
резко поворачивает, шины взвизгивают, и Анну-Марию со всей силой прижимает к
нему. А он, будто не замечая смущения спутницы, продолжает прерванный разговор:
– Бдительность была бы лучше? Но когда ревнивый любовник
упрятывает красоту под замок, у нее в руках оказывается отмычка. И потом, я
думаю, будь я трусом, я не мог бы понравиться Эммануэль. Малодушие, моя
дорогая, большая глупость. А кого я накажу, если из боязни, что кто-то увидит
ее обнаженной, стану постоянно прикрывать ее? Прежде всего – себя, лишившись
этой красоты. Можно ли прятать то, что любишь? Вы сами, Анна-Мария, точно
заметили недавно, что Эммануэль любит свое тело, гордится им и потому так
охотно демонстрирует его. Для меня нет ничего хуже, чем представить, как
какой-нибудь узник сует своим товарищам по тюрьме фотографии и объясняет с
сияющим видом: «Вы только посмотрите, какая она уродина. Страшная, как старая
ведьма. Я на ней только потому и женился, что с такой рожей она никогда не
сможет мне изменять».
– В ревности, конечно, есть что-то безумное. Но ее нельзя
отделить от любви. Разве возможно не мучиться от того, что другой берет вашу
любимую женщину. Так какой же вы мужчина после этого!
– «О девы гнев, услада из услад, склоняюсь пред тобой», –
насмешливо продекламировала Эммануэль.
– «Берет ее», – задумчиво сказал Жан, – язык любви так
зыбок. Что берет мужчина, даря женщине самую большую радость? Он берет ее? В
крайнем случае, он берет что-то из ее радости. А что он берет у меня?
– Он берет то, что она могла бы отдать вам.
– Есть какая-то мера, соотношение? И как установить норму
этого, как распределить рацион? Я этого не знаю… Но она не дает другим ничего
из того, что принадлежит мне.
– Разве не унизительно делить ее тело с первым встречным? Не
достойнее ли все отдавать вам, чем впускать к себе чужих?
– Думаю, вы сами уже ответили на этот вопрос. Вы все время
говорите о гордости, о ценности вещей, о радости обладания, о праве
исключительного владения. Я же говорю о любви.
– Но ведь эта любовь должна быть чем-то святым. Вы оба
насмехаетесь над моим религиозным чувством. Но религия плоти внушает еще меньше
доверия.
– Разве вы можете себе вообразить меня отдельно от ее тела?
Спросите себя самое. Но моя любовь вовсе не ограничена пределами плоти. Они
обозначают не конец нашего путешествия, а только начало его. Я не знаю, мог ли
я вообще любить до того, как встретил Эммануэль. Я только знаю, что
беспредельность любви открылась для меня лишь после встречи с Эммануэль. Но не
думайте, что путь к этому пониманию был безболезненным. Несмотря на то, что мы
не знали ревности. Если я иногда боялся (потому что я отнюдь не совершенство, и
страх овладевает мною, как и всяким смертным), то это не из опасения, что ее не
будет для меня, а как раз наоборот: что ее не будет для себя. Что осталось бы
мне, если бы я лишился необходимости заботиться о ней, если бы ночью, когда она
раскроется во сне и начнет мерзнуть, я не мог бы укрыть ее? Кому я должен был
бы подносить лекарство, когда грипп превращает ее в беспомощного ребенка? Как
бы я выглядел перед друзьями, если бы сказал им: я ничего не сделал, чтобы
сберечь женщину, которая доверилась мне? Ведь все они не мои соперники, а мои
союзники.
Анна-Мария не ответила. Дорога сузилась настолько, что
лежала перед ними, как железнодорожная колея, уходящая в ничто. Жан сбросил скорость.
От пыли першило в горле.
– У Жана нет никакого основания ревновать меня к моим
любовникам, – сказала Эммануэль. – Скорее они могут ревновать к нему. Никто из
них не может дать мне того, что дает он. Не подумай, что я имею в виду только
свободу. Он сделал из меня женщину, превосходящую всех других женщин. И это
счастье я полностью оценила. Он ждет от меня одного – быть личностью. И чтобы я
смелостью отвечала на его доверие. Анна-Мария, тебе хотелось бы, чтобы я его
разочаровала?
– Единственно нужная свобода, – сказал Жан, – это та, что
освобождает от страха. И если человек не боится правды, этого достаточно, чтобы
чувствовать себя могучим. Я – это она, никто этого не может отрицать, но я и ее
попечитель, я отвечаю за нее. И никто другой не может сказать о себе этого. И я
ее люблю, потому что хочу и от нее помощи.
– Моя задача – показать, что ничего, что происходит от
любви, не может быть дурным, – сказала Эммануэль. – Или ты, о хладная дева,
станешь утверждать, что плотская любовь – не любовь?
– Плоть, – ответила Анна-Мария, – это источник добра или
зла.
– Если бы я не любил ее тела, – сказал Жан, – я бы вообще не
мог сказать, что люблю ее.
– Жан, – спросила Анна-Мария, – были бы вы обижены, если бы
Эммануэль была женщиной только для вас?
– Она не заслужила бы моей любви, если бы могла отказаться
от самой себя. Единственное, что имеет цену, это верность себе.
– Значит супружеская верность – пустой звук?
– Ну, в этом случае ее еще можно было простить.
– Значит, слова больше не имеют никакого смысла?
– Те, под которыми прячутся фарисейство, ограниченность,
конформизм, так называемое чувство приличия – да. И та «верность», под которой
скрываются все эти чудовища, не содержит в себе ничего прекрасного,
благородного, сердечного.
– Довольствоваться одним мужчиной, – вмешалась снова в
разговор Эммануэль, – когда у тебя есть силы для многих, – это все равно что
подрезать крылья птице и отобрать у нее природный дар полета.