Надо сказать ему про музыку, подумал Роб. Но тут вдруг
встретился с врачом взглядом и вздрогнул: глаза бородатого вспыхнули зеленым
кошачьим огнем, зафосфоресцировали. Это было до того неожиданно и жутко, что у
десятиклассника сердце подпрыгнуло чуть не до самого горла.
Музыка умолкла, вчистую. Вместо неё десятиклассник услышал
унылый писклявый голос, скороговоркой пробормотавший: «Тень-тере-тень. Щец
горячих, тефтелек в судки, дверь на ключ, и граммулечку-другую. Как рукой.
Тень-тере-тень».
– Не дергайся. В глаза смотри! – басом прикрикнул на
дернувшегося Роба врач.
Не было в комнате никого третьего, точно не было!
Голосишко запищал снова, прямо в ушах у Дарновского:
«Зрачки-то, зрачки. Ефимычу сказать, пускай он. Граммулечку, граммулечку…»
Глаза у доктора пугающим блеском больше не сверкали. Глюк
это был, ясно.
– Я тут один в палате? Или еще кто есть? – осторожно спросил
Роб, скосившись. Повернуть голову пока не мог – бородатый по-прежнему сжимал
ему виски.
– Один. Как фон-барон, – весело ответил тот, убирая руки. –
Ну вот что, баловень Фортуны. Следователя я к тебе не пущу. Не нравится мне,
как ты мигаешь и башкой трясешь. Пускай тебя главврач посмотрит. Ты отдыхай.
Аппетита у тебя пока нет и быть не может, а я, брат, проголодался. Загляну к твоему
соседу, потом пообедаю, и опять к тебе. Ты только не вставай, лежи. Вот звонок,
если что – жми на кнопку.
Буги-вуги
Едва врач вышел, Роб вскочил с кровати и как следует
исследовал комнату. Все эти чудеса его здорово достали.
Спокойно, сказал он себе. Просто тут тонкие перегородки.
Может, вообще фанерные.
Он приложил ухо к одной стене – тихо. К другой – то же
самое. Снаружи доносились обычные заоконные звуки: дальний шум улицы, шелест
листвы, курлыканье голубей.
Завершив разведку, десятиклассник снова улегся и зажмурил
глаза, чтобы отключить зрительные глюки и сконцентрироваться исключительно на
слуховых.
Писклявый голос больше не бормотал – уже хорошо. Зато музыка
распоясалась пуще прежнего. Скрипочки и духовые ушли, теперь солировали
барабаны, задорно подвывало что-то типа гавайской гитары, вибрировал контрабас.
Дарновский лежал и трясся от страха за свою поврежденную психику, а неведомому
оркестру это было по фигу. Такое отчебучивал – прямо буги-вуги. Впору было
вставать и пускаться в пляс. От этого необъяснимого и неуместного аудиовеселья
Робу сделалось совсем страшно. Он лег, натянул одеяло до самых глаз.
Когда, гремя алюминиевым чайником, вошла санитарка,
обрадовался ей, как родной, хотя была она довольно противная: с бородавкой на
лбу, усатая, в разношенных тапках. На лежащего даже не взглянула – наверно,
пациенты были для нее вроде мебели.
Налила в стакан блеклого чая, шмякнула на блюдечко два куска
рафинада. Потом кряхтя наклонилась, достала из-под кровати утку – та была
чистая, Роб ею не пользовался.
Только теперь санитарка подняла на него глаза и недовольно
нахмурилась, будто он в чем-то провинился.
Роб подавился вскриком – глаза у старухи сверкнули такими же
зелеными искрами, как недавно у бородатого доктора.
– Чего вскинулся? Припадочный, что ли? – скрипуче проворчала
санитарка, без интереса глядя на Дарновского. – Ишь, вылупился.
Еще бы ему не вылупиться! Музыка, терзавшая его барабанные
перепонки, пропала, и вместо заводного буги-вуги запел глубокий и звучный
женский голос (кажется, такой называется контральто): «Травы, травы, травы не
успе-ели от росы серебряной согнуться …» Песня оборвалась на середине строфы.
Контральто произнесло: «Ишь ты, пустая. А после на простыню надует».
– А? Что? – пролепетал Роб, испуганно озираясь.
– Дерганый какой, – пробурчала старуха, отворачиваясь. –
Надоели вы мне все во как…
Забрала свой чайник и вышла, шлепая задниками.
И буги-вуги тут же снова вмазало Дарновскому по ушам – так
ликующе, так радостно, будто в самом скором времени должен был начаться большой
долгожданный праздник.
Роб застонал, зажал уши руками и даже спрятал голову под подушку.
Но музыка от этого тише не стала. Скорее наоборот.
И тогда на помощь бедному десятикласснику пришел главный и
единственный союзник – рациональное мышление, недаром Дарновский был лучшим
учеником выпускного класса одной из лучших столичных школ.
Спокойно, сказал себе Роб. Врач ошибается, я не целехонек и
не здоровехонек. Кости у меня целы, но психика в лоскутах. Во-первых,
зрительные галлюцинации – вурдалачье посверкивание глаз у бородатого и у бабки.
Во-вторых, галлюцинации слуховые: настырная внутричерепная музыка и
несуществующие голоса. Может, и еще какие-нибудь симптомы обнаружатся.
Наверно, у меня контузия или какое-нибудь неявное сотрясение
мозга. Надо всё подробно описать главврачу. Ничего, вылечат. Если человек сам
сознает, что у него мозги малость съехали, значит, он не полный крэйзи.
И было тут Робу третье явление, кое-что наконец прояснившее.
Не всё, конечно, далеко еще не всё, но некую ключевую деталь.
В дверь решительно постучали. Не дождавшись отклика, в
палату вошел немолодой, но по-молодежному одетый мужчина: вытертая кожаная
куртка, остроносые сапоги с медными оковками, лажовые польские джинсы «Одра».
На боку у незнакомца висел квадратный футляр.
– Как самочувствие? – затараторил он прямо с порога и пошел
к кровати, заранее протягивая руку. – Корреспондент главной районной газеты
Востряков. Это и есть та самая рубашка? – показал он на застиранное больничное
белье, в которое Роба обрядили, когда он еще не пришел в сознание.
– Какая та самая? – напрягся Дарновский (не из-за вопроса, а
из-за музыки, при постороннем человеке немедленно уползшей на задний план, но
жизнерадостности при этом не утратившей).
– В которой ты родился, – хохотнул репортер, стискивая
больному ладонь. – Вообще-то к тебе сюда нельзя, даже ментов не пускают, но
пресса не знает преград. «На пикапе драном и с одним наганом первыми врывались
в города».
Голос у него был под стать внешности – с дребезжинкой, но
бодрый, напористый.
На Роба корреспондент не cмотрел – возился с диктофоном,
который извлек из квадратного футляра.
– Раз, раз. Одиннадцатое мая, между прочим воскресенье.
Райбольница. – Перекрутил, послушал, остался доволен. – Ну, счастливчик,
рассказывай.