Реальная жизнь была полной противоположностью порядку и красоте; она была хаосом и страданиями, жестокостью и ужасом. В реальной жизни твои волосы поджигали, хотя ты не причинил никому вреда; террористы взрывали бомбы, когда ты вел своего ребенка в школу или сидел в любимом ресторане; тебя забивали до смерти на задворках, чтобы украсть у тебя жалкую пенсию, которую ты только что получил; тебя насиловала банда пьяных незнакомцев; тебе перерезал горло наркоман, забравшийся в твой дом в поисках денег. Реальная жизнь была ежедневным массовым убийством невиновных людей. Она была бойней, мясной лавкой, увешанной трупами бесчисленных жертв-мышек…
И вся эта «культура», все это «искусство» были лишь уловкой. Они позволяли нам притворяться, что человек — благородное и интеллектуальное создание, давным-давно распрощавшееся со своим животным прошлым и перевоплотившееся в нечто более совершенное, чистое; а одно то, что человек научился рисовать и писать, как ангел, априори делало его ангелом. Но это «искусство» было всего лишь ширмой, скрывавшей уродливую правду — правду о том, что мы вовсе не изменились, что мы все те же варвары, вспарывающие теплые туши животных, которых забили острыми камнями, обрушивающие свою злость на слабых ожесточенными ударами бейсбольных бит. Красивые картины и умные поэмы ни на йоту не изменили нашу природную сущность.
Нет, живопись, музыка и поэзия нисколько не отражали реальную жизнь. Они были прибежищем трусов, иллюзией для тех, кто был слишком слаб, чтобы посмотреть правде в глаза. Пытаясь впитать эту «культуру», я добилась лишь того, что стала слабой, слабой и беспомощной, не способной защитить себя от зверей в человеческом обличье, населявших джунгли двадцать первого века.
— Он убьет нас, мама. Я это точно знаю.
— Шелли, ты должна сохранять спокойствие. Просто делай то, что он говорит.
— Ты не понимаешь, в какой мы опасности! Он же накачан наркотиками! Он убьет нас!
Ну, и что это была за справедливость? Какой бог позволил этому случиться? Разве мы с мамой не достаточно настрадались? Отец бросил нас, оставив одних бороться за выживание, в то время как сам нежился под испанским солнцем со своей двадцатичетырехлетней шлюхой. Меня подвергли такой чудовищной травле, что пришлось оставить школу и перейти на домашнее обучение. Мое лицо до сих пор хранит следы чужой ненависти. И наконец, из всех домов в округе эта ходячая бомба замедленного действия выбрала именно наш, и именно в то время, когда мы только начали строить новую жизнь и появилась надежда на лучшее.
И какие еще страдания мы должны были вытерпеть на этот раз? Изнасилование? Пытки? Какое преступление мы совершили в своей жизни, кроме преступления быть слабыми, быть мышами? Какой вред мы причинили, что заслужили такое строгое наказание? Почему это не происходит с Терезой Уотсон или Эммой Таунли? Почему это не коснулось девочек, которые устроили мне такую жестокую травлю, что я даже хотела свести счеты с жизнью? Почему это не происходит с моим отцом и Зоей? Почему это происходит именно с нами? Опять? Разве мы не настрадались в своей жизни?
— Мама?
— Да, дорогая?
— Мама, кажется, веревка поддалась. Думаю, мне удастся высвободить руки.
И тут я уловила едкий запах алкоголя и поняла, что он возвращается в гостиную.
14
Он прошел мимо нас, с красной спортивной сумкой, туго набитой добычей. Казалось, он прихватил все, что попалось под руку, — я даже разглядела семейную упаковку шампуня из ванной, торчавшую из бокового кармана.
Он прошел в столовую и принялся собирать безделушки с полки серванта, запихивая их в трещавшую по швам сумку. При этом его стеклянный взгляд был прикован к стене, и сам он казался слепым и как будто не соображал, что делает. Он даже не заметил, как смахнул на пол одну из миниатюрных фарфоровых зверушек, и, словно робот, продолжал собирать добро.
Но тем, что притягивало мой взгляд, на что я смотрела, не веря глазам своим, был его нож. Он оставил свой охотничий нож на обеденном столе. Он был без оружия.
Мои руки были теперь свободны. Я положила их на колени и приступила к освобождению нижних конечностей. Веревка, похоже, была столетней, и, по мере того как я пыталась разъединить щиколотки, ее сухие колючие ворсинки впивались мне в кожу.
— Мам! — прошептала я, повернув голову и поднеся губы вплотную к ее щеке. — Эта веревка такая старая, что…
— Эй!
Я подпрыгнула, словно под моим стулом вспыхнул огонь. Разбойник смотрел прямо на меня, и казалось, что он сейчас зарычит, как собака.
— Никаких разговоров! — крикнул он так, что вены вздулись на его лбу, а изо рта брызнула слюна. Крик был таким громким, что его эхо долго носилось по комнате.
Убедившись в том, что больше брать нечего, он направился к нам. Забытый нож остался на столе. Он встал перед нами и принялся раскачиваться взад-вперед. В ярком свете ламп его кожа казалась мертвенно-бледной и блестела от пота; выражение лица было болезненным, как у ребенка, который переел на празднике и теперь мучается от боли в животе и подступающей тошноты. Я видела волоски над его верхней губой и на подбородке — не мужскую щетину, а уродливую, редкую, подростковую поросль.
— Я ухожу, — сказал он.
Но не двинулся с места. Он все раскачивался, стоя перед нами, а его веки уже знакомо дрогнули, и глаза закатились, как у эпилептика перед приступом. Он уронил голову на грудь и сам, медленно-медленно, начал заваливаться. Звук упавшей на пол сумки оказался запоздалым и не успел остановить силу, толкавшую его вперед. Он тяжело рухнул прямо на нас. Прижался ко мне своим сальным лицом, и мне в нос ударил тошнотворный запах зловонного дыхания. Он тихо засмеялся, явно наслаждаясь страхом и отвращением, которое вызвал во мне. Я крепко сцепила руки, моля о том, чтобы он не заметил, что мне удалось развязать их.
— Хочешь, поцелуемся? — сказал он.
Я зажмурилась и стиснула зубы, готовясь к омерзительному прикосновению. Но его не последовало. Он резко отстранился и встал.
— Я не хочу тебя целовать, — сказал он. — Ты уродина.
Я чуть приоткрыла глаза и различила его силуэт, теперь маячивший слева.
— Что все это значит, — скорчил он гримасу, — что за гадость на твоем лице?
Я онемела. Все это время я пребывала в глубоком страхе и чувствовала, что больше не выдержу. У меня было такое ощущение, что мое отчаянно бьющееся сердце вот-вот откажет и я умру от страха. Я слышала, так погибают затравленные животные, не дожидаясь, пока охотничья собака вопьется в них своими челюстями.
— Что это, а?
Молчание. Долгое и неуютное молчание.
— Что это, я спрашиваю?
— Несчастный случай в школе, — поспешно ответила мама.
Со скоростью, которой я никак от него не ожидала, он развернулся и со всего размаха ударил ее по лицу. Я почувствовала, как ее тело содрогнулось на стуле у меня за спиной.