чем еще я могу похвастаться? Я старею и вижу это. Я работаю в туристическом агентстве, а мой сын — убийца.)
Итак, я ловко подобрала карты, вероятно надеясь, что с привычно обретенным чувством направления смогу ориентироваться в этой чуждой жизни неработающей мамочки из пригорода. Мне необходима была какая-то материальная эмблема моего прежнего «я» хотя бы для напоминания о жизни, от которой я отказалась и к которой смогу вернуться когда захочу. Я лелеяла слабую надежду, что, став постарше, Кевин вдруг заинтересуется, ткнет в Майорку в углу и спросит, как я там жила. Я гордилась своей жизнью и, говоря себе, что при успешной матери Кевин научится гордиться собой, вероятно, имела в виду, что он просто будет гордиться мною. Я тогда еще понятия не имела, чем могут обернуться чрезмерные требования родителей.
Мой проект был весьма кропотливым. Все карты были разных размеров, и мне приходилось подгонять несимметричные и несистематизированные узоры, однако приятно было составлять этот лоскутный ковер, подбирая цвета и находя разумное равновесие между городскими центрами и континентами. Я научилась работать с обойным клеем — довольно грязное занятие; более старые и рваные карты приходилось гладить
— бумага на глазах становилась коричневой. В новом доме было очень много дел, и постоянно приходилось консультировать моего нового выпускающего редактора НОК Лоуис Роул. Я оклеивала свой кабинет несколько месяцев.
Вот что я имела в виду, когда говорила об ожидании своего часа. Кевин следил за оклейкой кабинета и прекрасно знал, сколько на это ушло сил; он лично помогал мне усложнять процесс, оставляя следы обойного клея по всему дому. Может, он и не понимал, что нарисовано на картах, но он прекрасно понимал, что они для меня значат.
Наклеив у окна последний прямоугольник, топографическую карту Норвегии, испещренную фиордами, я забралась на лестницу и обвела взглядом результаты своих трудов. Потрясающе! Динамично, необычно, очень сентиментально. Корешки железнодорожных билетов, поэтажные планы музеев и счета из отелей придавали коллажу дополнительный личный оттенок. Я вдохнула какой-то смысл хотя бы в один уголок этого невыразительного, дурацкого дома. Я включила погромче «Большой мир» Джо
Джексона, закрыла банку с клеем, сняла полотно, покрывающее мое шестифутовое бюро с выдвижной крышкой, открыла его и, распаковав последнюю коробку, расставила подставку с антикварными авторучками, бутылочки красных и черных чернил, скотч, степлер и безделушки — миниатюрный колокольчик из Швейцарии, терракотового кающегося грешника из Испании.
И все это время я болтала с Кевином в духе Вирджинии Вулф:
— Всем необходимо личное пространство. Понимаешь? У тебя есть комната? Ну а это мамочкина комната. И всем хочется сделать свою комнату особенной. Мамочка была во множестве разных мест. И все эти карты напоминают мне о моих путешествиях.
Когда-нибудь и тебе захочется сделать свою комнату особенной, и я помогу, если ты захочешь...
— Что значит особенная? — спросил Кевин, обхватив одной рукой локоть другой, вяло свисавшей вдоль тела. И в этой безжизненной руке был его водяной пистолет, подтекающий теперь еще больше. Хотя Кевин был очень худым для своего возраста, я редко встречала кого-то, кто занимал бы больше метафизического пространства. Угрюмая серьезность не позволяла забыть
о его присутствии, и если он мало говорил, то следил всегда.
— Она выражает твою индивидуальность.
— Какую индивидуальность?
Я точно помнила, что уже объясняла это слово. Я постоянно расширяла его словарь или рассказывала о
Шекспире; образовательная болтовня заполняла пустоту. И я всегда чувствовала: он хочет, чтобы я заткнулась. Казалось, нет конца информации, которую он не хочет слышать.
— Твой водяной пистолет, например, часть твоей индивидуальности. — Я с трудом удержалась, чтобы не добавить: и то, как ты погубил мое любимое платье, часть твоей индивидуальности. И то, что почти в пять лет ты продолжаешь писать и какать в памперсы, тоже часть твоей индивидуальности. — И вообще, Кевин, я думаю, ты упрямишься. Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю.
— Я должен повесить мусор на стены. — В его голосе прозвучала обида.
— Только если захочешь.
— Я не захочу.
— Отлично. Мы нашли еще одно, чего ты не хочешь делать. Ты не любишь ходить в парк, и ты не любишь слушать музыку, и ты не любишь кушать, и ты не любишь играть в «Лего». Держу пари, даже если очень постараешься, ты не сможешь придумать еще что-то, чего ты не любишь.
— Все эти кривые куски бумаги, — произнес Кевин. — Они глупые.
Глупые было его любимым словом после янелюблюэто.
— Видишь ли, Кевин. Твоя комната — это твое личное дело. Моя комната — мое. Мне все равно, что ты считаешь мои карты глупыми. Я их люблю. — Я помню, что защитилась вызывающим поведением: я не позволю ему испортить мой праздник. Мой кабинет выглядит потрясающе. Он мой и только мой. Я буду сидеть за своим столом и притворяться взрослой, и я жаждала как можно скорее прикрутить задвижку на дверь. Да, я нашла плотника, и он поставил мне дверь.
Однако Кевин не отставал. Он хотел донести до меня что-то еще.
— Я не хочу. Это все грязь. Ты столько возилась, а получилось глупо. И что изменилось. Почему ты возилась. — Он топнул ногой. — Это глупо!
Кевин пропустил «фазу почему», обычную для трехлеток, так как в три года почти не говорил. Хотя вечные почему могут показаться неутолимым желанием понять причину и следствие, я достаточно подслушала на детских площадках, чтобы думать иначе. («Пора идти ужинать, детка!» — «Почему?» — «Потому что организм велит нам кушать!» — «Почему?» — Потому что мы проголодались!» — «.Почему?») Трехлеток не интересует процесс пищеварения. Они просто натыкаются на волшебное слово, всегда провоцирующее ответ. А вот у Кевина была настоящая «фаза почему». Он считал мои обои непостижимо пустой тратой времени, такой же нелепостью, как и все, что делали взрослые. Это не просто озадачивало его, а приводило в ярость, и «фаза почему» Кевина оказалась не преходящей фазой развития, а постоянным состоянием.
Я опустилась на колени. Я вгляделась в его яростное, худое лицо и положила ладонь на его плечо.
— Потому что я люблю свой новый кабинет. Я люблю карты. Я люблю их.
С тем же успехом я могла говорить на урду.
— Они глупые, — сказал Кевин с каменным выражением лица.
Я поднялась. Я опустила руку. Звонил телефон.
Отдельную линию в мой кабинет еще не провели, и я пошла на кухню. Звонила Лоуис из-за очередного кризиса японского НОК, и решение проблемы заняло достаточно времени. Я не раз звала Кевина, хотела все время видеть его, однако я должна была решать проблему, а знаешь ли ты, как изнурительно следить за маленьким ребенком каждую секунду день за днем? Я безумно сочувствую той прилежной матери, что на мгновение отворачивается — оставляет ребенка в ванне, чтобы открыть входную дверь и расписаться за посылку, спешит обратно и обнаруживает, что ее малышка ударилась головой о кран и захлебнулась в двух дюймах воды. В двух дюймах. Кто-нибудь вспомнит, что эта мать, как ястреб, следила за своим ребенком двадцать четыре часа в сутки минус те три минуты? Кто-нибудь вспомнит о месяцах, годах бесконечных «не- ешь - столько - сладостей - детка» или «уф!-мы-чуть-не-упали»? О нет. Мы обвиняем этих людей в «преступной родительской халатности» и тащим в суд, не обращая внимания на соленые слезы их личного горя. Потому что только те три минуты считаются, потому что для несчастья хватило только тех трех мизерных минут.