Ладно... хватит об этом.
Вернемся к тому июльскому дню, когда Кевин, по традиции, кал в памперсы, был вымыт, намазан кремом, присыпан ком и снова опорожнил кишечник ровно через двадцать нут.
Как я и предполагала. Однако на сей раз он превзошел сам я. Как раз перед этим я заставила его написать предложение о самом важном в его жизни, нечто более выразительное, чем очка о Салли. И он написал в тетрадке: «В децком соду все гаварят што мая мама отчень старая». Я побагровела и в тот же мент почувствовала знакомый запах. И это после того, как я переодела его дважды. Он сидел на полу, скрестив ноги. Я обхватила его за талию, подняла и приоткрыла памперс, чтобы убедиться. Я не ошиблась.
— Как ты это делаешь? — крикнула я. — Ты почти ничего не ешь. Откуда это берется?
В приступе ярости я едва ли замечала, что ноги Кевина уже болтаются над ковром. Казалось, это почти невесомое тельце набито неистощимыми кучами дерьма. Я отшвырнула его. Он проел половину детской, с глухим стуком приземлился на край пеленального стола, вопросительно наклонив голову, словно наконец чем-то заинтересовался, и тихо, как в замедленной съемке, соскользнул на пол.
Ева
19 января 2001 г.
Дорогой Франклин,
Итак, теперь ты знаешь.
Бросаясь к Кевину, я еще отчаянно надеялась, что с ним все в порядке... Незаметно было никаких повреждений, пока я не перевернула его и не увидела руку, на которую он упал. Должно быть, он ударился предплечьем о край стола, как в тот первый раз, когда ты пошутил, что наш сын научился летать. Искривленная рука кровоточила, а из вздутия между кистью и локтем торчало что-то белое. Меня затошнило. «Прости, прости, мне так жаль!» — прошептала я. Однако, как ни ослабляло меня раскаяние, я все еще была возбуждена поступком, вероятно предопределившим мое самодовольное непонимание четверга. Я испытывала ужас, но в самом его центре царствовало блаженство. Отшвырнув нашего маленького мальчика плевать-куда-лишь-бы-подальше, я, как Виолетта, беззаботно поддалась желанию избавиться от вечного, мучительного зуда.
Прежде чем ты проклянешь меня, умоляю, просто пойми, как усердно я старалась быть хорошей матерью. Но видимо, между хорошей матерью и старанием быть хорошей матерью лежит та же пропасть, что между искренним и натужным весельем. Не доверяя ни одному своему порыву с того момента, как Кевина положили на мою грудь, я установила распорядок: обнимать моего маленького мальчика в среднем три раза в день. Я восхищалась чем-то, что он сделал или сказал, не меньше двух раз в день и приговаривала: «Я люблю тебя, парень» или «Ты знаешь, что твой папочка и я очень тебя любим» — с пред сказуемым единообразием литургического Символа Веры. Однако большинство слишком строго выверенных обетов становятся неискренними. Более того, шесть лет я непрерывно предваряла каждую свою фразу пятисекундной паузой, как в радиопередачах «Звоните — отвечаем», дабы не выпустить в эфир ничего непристойного, оскорбительного или противоречащего политике компании. Настороженность собрала свою дань; сделала меня холодной и неуклюжей.
Поднимая тело Кевина, я впервые почувствовала себя грациозной, ибо наконец-то непредумышленно мои чувства слились с моими действиями. Не очень красивое признание, но и домашнее насилие может принести пользу. Оно так примитивно и необузданно, что срывает тонкую пелену цивилизованности, управляющую нашей жизнью. Жалкий заменитель для страсти, которую мы, может, хотели бы восхвалять, но у истинной любви больше общего с ненавистью и яростью, чем с добротой и вежливостью. Две секунды я чувствовала себя целостной настоящей матерью Кевина Качадуряна. Я чувствовала близость к нему. Я чувствовала себя самой собой — моим истинным полным «я», — и я чувствовала, что мы наконец общаемся.
Смахнув прядь волос с его влажного лба, я увидела его прищуренные глаза, скривившиеся в полуулыбке губы. Он не заплакал даже, когда я подсунула под его руку утреннюю «Нью-йорк таймс». Я до сих пор помню заголовок у его локтя: «Москву тревожит расширение автономии стран Балтии». Я помогла Кевину подняться, спросила, болит ли что-нибудь еще, и он отрицательно покачал головой. Я стала ощупывать его, встряхнула; он мог идти. Мы вместе доковыляли до телефона. Может ть, он кривился от боли, когда я не смотрела; Кевин не стал страдать на виду, как не желал на виду учиться считать.
Наш педиатр доктор Голдблат принял нас в крошечном, уют- м кабинете отделения скорой помощи больницы Найака. Я не сомневалась: все сразу поймут, что я наделала. Объявление «Горячая линия шерифа Нью-Йорка для жертв насилия» рядом с регистрационным окошком, казалось, повесили специально для моего сына. Я говорила слишком много и сказала слишком мало;
пробормотала медсестре о том, что случилось, но не как случилось, Тем временем неестественное самообладание Кевина мутировало в солдафонское позерство; он стоял прямо, высоко подняв голову и повернув ее под прямым углом. Маршируя через вестибюль, ответственно поддерживая пострадавшую конечность тол стой газетой, он позволил доктору Голдблату взять себя за плечо, но стряхнул мою руку, а в дверях кабинета хирурга-ортопеда бросил через плечо:
— Я справлюсь сам.
— Разве ты не хочешь, чтобы я была рядом, когда заболит?
—Подожди снаружи, — скомандовал он, стиснув зубы единственный намек на то, что ему уже больно.
— Ева, у вас смелый маленький мужчина, — сказал доктор Г олдблат. — Похоже, вы получили приказ.
И, к моему ужасу, он закрыл дверь.
Я хотела, я действительно хотела быть там ради Кевина Я отчаянно хотела убедить его, что я мать, которой можно доверять, а не монстр, неожиданно швырнувший его через комнату, как мстительный призрак из «Полтергейста». И да, и боялась, что Кевин расскажет хирургу или Бенджамину Голдблату, что я сделала. Это карается законом. Меня могли арестовать; мое преступление могли расписать на первой странице «Роклэнд каунти таймс» в колонке происшествий. Я могла воплотить в жизнь собственную безвкусную шутку: мол, я обрадовалась бы, если бы Кевина у меня забрали. Как минимум меня подвергли бы унизительным ежемесячным визитам социального работника, проверяющего, не появились ли у моего сына новые ушибы. Но, даже признавая заслуженность наказания, я предпочитала публичной порке медленное горение на личном костре.
Итак, слепо глядя на стеклянную витрину с благодарностями пациентов среднему медперсоналу, я лихорадочно придумывала оправдания. «О, доктор, вы же знаете склонность мальчиков к преувеличениям. Швырнула его? Он сломя голову бежал по коридору, и я, выходя из спальни, случайно врезалась в него... А потом, ах, конечно, он упал и сильно ударился о... о торшер!..» От всех этих нелепых отговорок меня подташнивало.
Я долго томилась в собственном соку на жестком металлическом стуле в приемной. Наконец медсестра сообщила, что нашему сыну сделали операцию по «очищению обломков костей». Я предпочла не уточнять и
оставаться в счастливом не ведении.