Как только я начала оставлять свою диафрагму в небесно- голубой коробочке, призрачные видения, возникающие во время секса, посветлели. Расширился горизонт, и я увидела бесконечные дали, будто смотрела вниз с вершины Арарата или скользила в планере над Тихим океаном. Подо мною мерцали длинные, сходящиеся в далекой точке коридоры. Сверкали мраморные плиты пола, с обеих сторон лился в окна солнечный свет. И все, что я видела, было ярким: свадебные платья, облака, поля эдельвейсов. Пожалуйста, не смейся надо мной... я знаю, что мое описание похоже на рекламу тампонов. Но это было прекрасно. Наконец я почувствовала себя перенесенной далеко-далеко. Маленькие, темные пещеры моего разума разомкнулись, раскрылись. Широкоэкранные проекции были не расплывчатыми и туманными, но четкими, яркими, и я не забывала их, когда все заканчивалось. Я спала как младенец. Вернее — мне вскоре предстояло обнаружить — как некоторые младенцы.
Естественно, я была далеко не в самом плодородном возрасте, и мне понадобился год. Но следующей осенью, наконец пропустив месячные, я запела. На этот раз не мелодии из мюзиклов, а армянские народные песни, которые моя мать пела Джайлзу и мне, укладывая нас спать: «Это ложь, это ложь, это ложь, все ложь; в этом мире все ложь!» Обнаружив, что забыла некоторые слова, я позвонила матери и попросила записать их. Мать с восторгом вы - полнила мою просьбу, поскольку до сих пор считала меня упрямой маленькой девочкой, открыто осуждавшей ее уроки армянского, как тягостные дополнительные домашние задания. Она записала мои любимые «Келе-Келе», «Гна, гна» Комитаса на поздравительных открытках с нарисованными чернилами горными деревеньками и узорами армянских ковров.
Кевин замет ил перемены во мне и, хотя не наслаждался тем, что его мать пресмыкалась перед ним, как червь, не обрадовался ее превращению из кокона в бабочку. Он угрюмо бродил за мной и бормотал: «Ты фальшивишь» или приказывал, копируя учительницу своего многонационального класса: «Говори по-английски». Однажды я небрежно обронила, что армянские народные песни полифонические, и, поскольку он не пожелал признать свое невежество, спросила, понимает ли он, что это значит. «Глупые», — ответил он. Я предложила научить его паре песен, напомнив: «Ты ведь тоже армянин», но он не согласился. «Я американец», — заявил он насмешливо, как будто я не понимала очевидного, как будто утверждал: «Я человек», а не африканский муравей.
Что-то затевалось. Мама больше не горбилась, не шаркала, не сюсюкала, но и не походила на маму периода «до перелома»: проворную, довольно официальную женщину, марширующую по материнству, как солдат на параде. Нет, эта мама выполняла свои обязанности, как журчащий ручей, и все брошенные в ее водовороты камни опускались с безобидным перестуком на дно. Сын, как прежде, сообщал ей, что все ученики его второго класса «умственно отсталые» и все, что они изучают, он «уже знает». Новая мать не убеждала, что скоро он поймет, что знает не все; она не убеждала отказаться от слов умственно отсталые. Она просто смеялась.
От рождения паникерша, я не обращала внимания на участившиеся предупреждения Госдепартамента о возможности вторжения Ирака в Кувейт.
— Ты обычно так драматизируешь подобные события, — заметил ты в ноябре. — Ты не встревожена?
Да, я не тревожилась. Ни о чем.
На четвертом месяце Кевин начал обвинять меня в том, что я толстею. Он тыкал пальцем в мой живот и глумился: «Ну и огромная же ты!» Презрев собственное тщеславие по поводу стройной фигуры, я соглашалась: «Конечно. Мамочка — большая свинья».
— Знаешь, ты, похоже, немного расплылась в талии, — наконец заметил ты декабрьским вечером. — Может, будем есть поменьше картошки, а? Я сам сбросил бы пару фунтов.
— Ммм, — промычала я, сунув кулак в рот, чтобы не рассмеяться. — Я не возражаю против чуточки лишнего веса. Особенно если его распределить.
— Господи, что это, зрелость? Обычно, если я говорю, что ты набрала унцию, ты сходишь с ума!
Ты почистил зубы и лег в постель. Ты подобрался к разгадке тайны, но лишь побарабанил одной рукой по одеялу, а другую положил на мою набухшую грудь и пробормотал:
— Может, ты и права. Немного больше Евы очень сексуально. — Уронив книгу на пол, ты повернулся ко мне и вопросительно приподнял бровь. — Ты в настроении?
— Ммм, — снова промычала я, соглашаясь.
— И соски набухли, — заметил ты, водя по ним носом. — Скоро менструация? Похоже на задержку.
Твоя голова замерла между моими грудями. Ты отпрянул и посмотрел мне в глаза так серьезно, как,
пожалуй, никогда не смотрел. И побледнел.
Мое сердце упало. Я поняла, что ситуация гораздо хуже, чем я предполагала.
— И когда ты планировала сказать мне? — холодно спросил ты.
— Скоро. На самом деле еще несколько недель назад. Просто никак не могла выбрать подходящий момент.
— Понятно почему. Ты надеялась преподнести это как случайность?
— Нет, это не было случайностью.
— Мне казалось, что мы все обсудили.
— Обсуждения как раз и не было. Ты разразился тирадой. Ты не пожелал меня выслушать.
—И ты пошла напролом... решила поставить меня перед фактом... просто... взяла за горло. Как будто я тут ни при чем.
— Ты тут при всем. Но я была права, а ты ошибался.
Я не дрогнула. Как ты когда-то сказал, нас было двое, а ты — один.
— Это самый дерзкий... самый бесцеремонный из всех твоих поступков.
— Да, наверное.
— Теперь, когда мое мнение больше не имеет значения, не хочешь ли объясниться? Я слушаю.
Не похоже, что ты готов был слушать.
— Я должна кое-что выяснить.
— И что же? Как далеко можно меня загнать, чтобы я дал сдачи?
—О... — Я решила не извиняться за выбранное слово. — О моей душе.
— В твоей вселенной есть кто-нибудь кроме тебя?
Я склонила голову.
— Хотелось бы.
— А как же Кевин?
— Что Кевин?
— Ему будет тяжело.
— Я где-то читала, что у других детей бывают братья и сестры.
— Ева, не мошенничай. Он привык к безраздельному вниманию.
— Еще один способ сказать, что он избалован. Или стал бы избалованным. Это, вероятно, самое лучшее, что может с ним случиться.
— Почему-то мне кажется, что он так не думает.
Я помолчала. Уже минут пять мы говорили только о нашем сыне.