«Дюкло, – прервал на этом Председатель, – разве
вас не предупреждали о том, что в ваших рассказах должны присутствовать самые
значительные и одновременно самые мельчайшие подробности? Мельчайшие
обстоятельства действенно служат тому, что мы ждем от ваших рассказов, –
возбуждения наших чувств» – «Да, мой господин, – сказала Дюкло, –
меня предупредили о том, чтобы я не пренебрегала ни одной подробностью и
входила в самые мельчайшие детали каждый раз, когда они служили для того, чтобы
пролить свет на характеры или на манеру. Разве я что-то упустила?» –
«Да, – сказал Председатель, – я не имею никакого представления о
члене вашего второго клиента, и никакого представления о его разрядке. А еще,
тер ли он вам промежность, касался ли он ее своим членом? Вы видите, сколько
упущенных подробностей!» – «Простите, – сказала Дюкло, – я сейчас
исправлю эти ошибки и буду следить за собой впредь. У отца Луи был довольно
заурядный член, скорее длинный, чем толстый, и вообще, очень расхожей формы. Я
даже вспоминаю, что он достаточно плохо вставал и становился слегка твердым
лишь в момент наивысшей точки. Он мне совершенно не тер промежность, он
довольствовался тем, что как можно шире раздвигал ее пальцами, чтобы лучше
текла моча. Он приближал к ней свою пушку очень осторожно: раза два-три, и
разрядка его была слабой, короткой, без прочих бессвязных слов с его стороны,
кроме: «Ах! Как сладко, писай же, дитя мое, писай же, прекрасный фонтан, писай
же, писай, разве ты не видишь, что я кончаю?» И он перемежал все это поцелуями
в губы, в которых не было ничего распутного.» – «Именно так, Дюкло, –
сказал Дюрсе, – Председатель был прав; я не мог себе ничего вообразить из
первого рассказа, а теперь представляю вашего человека».
«Минуточку, Дюкло, – сказал Епископ, видя, что она
собирается продолжить, – я со своей стороны испытываю нужду посильней, чем
нужда пописать; я уже достаточно терпел и чувствую, что надо от нее
избавиться». С этими словами он притянул к себе Нарцисса. Глаза прелата
извергали огонь, его член прилепился к животу; он был весь в пене, это было сдерживаемое
семя, которое непременно хотело излиться и могло это сделать лишь жестокими
средствами. Он уволок свою племянницу и мальчика в комнату. Все остановилось:
разрядка считалась чем-то слишком важным; поэтому все приостанавливалось в тот
момент, когда кто-нибудь хотел это сделать, и ничто не могло с этим сравниться.
Но на этот раз природа не откликнулась на желания прелата, и спустя несколько
минут после того, как он закрылся в своей комнате, он вышел разъяренный – в том
же состоянии эрекции и, обращаясь к Дюрсе, который был ответственным за месяц,
сказал, грубо отшвырнув от себя ребенка: «Ты предоставишь мне этого маленького
подлеца для наказания в субботу и пусть оно будет суровым, прошу тебя». Тогда
все ясно увидели, что мальчик не смог его удовлетворить; Юлия рассказала об
этом тихонько своему отцу. «Ну, черт подери, возьми себе другого, – сказал
Герцог, – выбери среди наших катренов, если твой тебя не
удовлетворяет». – «О! Мое Удовлетворение сейчас слишком далеко от того,
чего я желал совсем недавно, – сказал прелат. – Вы знаете, куда
уводит нас обманутое желание. Я предпочитаю сдержать себя, но пусть не
церемонятся с этим маленьким болваном, – продолжал он, – вот что я
вам советую…» – «О! Ручаюсь тебе, он будет наказан, – сказал Дюрсе. –
Хорошо, что первое наказание дает пример другим. Мне досадно видеть тебя в
таком состоянии: попробуй что-нибудь другое». – «Господин мой, –
сказала Ла Мартен, – я чувствую себя расположенной к тому, чтобы
удовлетворить вас». – «А, нет, нет, черт подери, – сказал Епископ, –
разве вы не знаете, что бывает столько случаев, когда тебя воротит от женской
задницы? Я подожду, подожду. Пусть Дюкло продолжает, это пройдет сегодня
вечером; мне надо найти себе такого, какого я хочу. Продолжай, Дюкло». И когда
друзья от души посмеялись над распутной чистосердечностью Епископа («бывает
столько случаев, когда тебя воротит от женской задницы!»), рассказчица
продолжила свой рассказ такими словами:
«Мне только исполнилось семь лет, когда однажды я по
привычке привела к Луи одну из своих маленьких подружек; я обнаружила в его
келье еще одного монаха из того же монастыря. Поскольку такого никогда раньше
не случалось, я была удивлена и хотела уже уйти, но Луи подбодрил меня, –
и мы с моей подружкой смело вошли. «Ну вот, отец Жоффруа, – сказал Луи
своему другу, подталкивая меня к нему, – разве я тебе не говорил, что она
мила?» – «Да, действительно, – сказал Жоффруа, усаживая меня к себе на
колени и целуя меня. – Сколько вам лет, крошка?» – «Семь лет,
отче». – «Значит, на пятьдесят лет меньше, чем мне», – сказал святой
отец, снова целуя меня. Во время этого короткого монолога готовился сироп и, по
обыкновению, каждую из нас заставили выпить по три больших стакана подряд. Но
поскольку я не имела привычки пить его, когда приводила свою добычу к Луи, а он
давал сироп только той, кого я ему приводила, и, как правило, я не оставалась
при этом, а тотчас же уходила, я была удивлена такой предупредительностью на
сей раз, и самым наивным, невинным тоном сказала: «А почему вы и меня
заставляете пить, отче? Вы хотите, чтоб я писала?» – «Да, дитя мое! –
сказал Жоффруа, который по-прежнему держал меня, зажав ляжками и уже гладил
руками мой перед. – Да мы хотим, чтобы вы пописали; это приключение вы
разделите со мной, может быть, несколько иначе, чем то, что с вами раньше
происходило здесь. Пойдемте в мою келью, оставим отца Луи с вашей маленькой
подружкой. Мы соберемся вместе, когда сделаем все свои дела». Мы вышли; Луи
тихонько меня попросил быть полюбезнее с его другом и сказал, что мне ни о чем
не придется жалеть. Келья Жоффруа была несколько вдалеке от кельи Луи, и мы
добрались туда, никем не замеченные. Едва мы вошли, как Жоффруа, хорошенько
забаррикадировав дверь, велел мне снять юбки. Я подчинилась: он сам поднял на
мне рубашку, задрав ее над пупком и, усадив меня на край своей кровати,
раздвинул мне ноги как можно шире и продолжал наклонять меня назад так, что
перед ним был весь мой живот, а тело мое опиралось лишь на крестец. Он приказал
мне хорошенько держаться в этой позе и начинать писать тотчас же после того,
как он легонько ударит меня рукой по ляжкам. Поглядев с минуту на меня в таком
положении и продолжая одной рукой раздвигать мне влагалище, другой рукой он
расстегнул свои штаны и начал быстрыми и резкими движениями трясти маленький,
черный, совсем чахлый член, который, казалось, был не слишком расположен к
тому, чтобы отвечать на то, что требовалось от него. Чтобы определить его
задачу с большим успехом, наш муж принялся за дело, прибегнув к своему
излюбленному способу, который доставлял ему наиболее чувствительное
наслаждение: он встал на колени у меня между ног, еще мгновение глядел внутрь
отверстия, которое я ему предоставила, несколько раз прикладывался к нему
губами, сквозь зубы бормоча какие-то сладострастные слова, которых я не
запомнила, потому что не понимала их тогда, и продолжал теребить свой член,
который от этого ничуть не возбуждался. Наконец, его губы плотно прилипли к
губам моей промежности, я получила условный сигнал, и, тотчас же обрушив в рот
этого типа избыток моего чрева, залила его потоками мочи, которую он глотал с
той же быстротой, с какой я изливала ее ему в глотку. В этот момент его член
распрямился, и его головка уперлась в одну из моих ляжек. Я почувствовала, как
он гордо орошает ее слабыми толчками своей бесплодной мощи. Все так отлично
совпало, что он глотал последние капли в тот самый момент, когда его член,
совершенно смущенный своей победой, оплакивал ее кровавыми слезами. Жоффруа
поднялся, шатаясь. Он достаточно резко дал мне двенадцать су, открыл мне дверь,
не прося как другие, приводить к нему девочек (судя по всему, он доставал их
себе в другом месте), и, показав дорогу к келье своего друга, велел мне идти
туда, сказав, что, поскольку он торопится на службу, то не может меня
проводить; затем закрылся в келье так быстро, что не дал мне ответить.»