— Стоит! Стреляйт буту! — немного запоздало сообщил Дитрих, свешиваясь из люка.
Затем майор перевел дух и стал внимательно разглядывать женщину.
Лязгнула крышка нижнего люка, и на поверхности появилась голова Клауса, который обязательно хотел знать все из первых рук; Ганс вылез на броню, пропуская Генриха посмотреть на неуловимую русскую фрау, и только невозмутимый Вальтер продолжал возиться с мертвой рацией, не интересуясь лишними подробностями. Он был уверен, что главного все равно пропустить ему не дадут.
Если сбросить со счетов зимнюю одежду, которая скрадывала фигуру женщины, делая ее чересчур упитанной, серый платок, закрывавший лоб, а также пыль, грязь и пот, покрывавшие ее лицо, то она явно была привлекательной. Дитрих на глаз определил, что фрау цветет как раз третьей, самой знойной, молодостью и вполне способна еще разбить пару сердец. У нее были правильные, строгие черты лица, какие он совершенно не ожидал увидеть у жительницы глухой русской деревеньки и приличествующие скорее какой-нибудь античной богине, — прямой, тонкий нос, полные чувственные губы и крутой изгиб бровей. Огромные пушистые ресницы обрамляли черные бархатные глазищи, которые тревожно глядели на немецких танкистов.
Русская поселянка явно не относилась к тому роду людей, которых страх заставляет замкнуться в молчании. Но бег наперегонки ее все-таки утомил, хотя и не истощил до предела, — она тяжело дышала, и в такт дыханию вздымалась и опускалась ее пышная грудь, которую не в силах был скрыть ни один ватник. Эта грудь невольно притягивала к себе взгляды и побуждала фантазию к полету, что сильно отвлекало от насущных проблем.
Наконец Дитрих прервал неуместное созерцание бюста и решил уточнить самые важные моменты, требовательно вопросив:
— Матка?! Стоит! Стреляйт буту! Стоит, кому каворью?
— Тоже мне матку нашел, сыночек песий! — вскипела женщина, но тут же успокоилась и ангельским голоском ответила: — Стою! Стою, милок, только не стреляй!
Она попробовала было еще выше поднять руки, но в тяжелой фуфайке это оказалось ей не под силу, и она уронила их вдоль тела.
Дитрих решил, что с русскими главное — не ввязываться в дискуссию, а задавать четкие и понятные вопросы. Возможно, тогда удастся что-то выяснить. И еще нужно придать себе строгий и важный вид, а то эта поселянка все время что-то бормочет, проявляя жуткую непочтительность к цвету и гордости германской нации. Поэтому он быстро и довольно сердито спросил:
— Ты кто такойт? Почьему бежат? Партизана? Нет? Не партизана? Отвечайт бистро! Корошо! Не то я стреляйт! — Он был уверен, что произнес весьма вразумительную и содержательную речь.
Что касается загадочной поселянки, то она одновременно предприняла столько действий, что у немцев зарябило в глазах. Она стащила с головы шерстяной платок, обнаружив под ним огромную толстую косу, уложенную короной; сложила платок, развернула его и заново сложила — ну точь-в-точь как фокусник в кабаре; встряхнула платок, накинула его на плечи, расстегнула верхнюю пуговицу телогрейки, поймала строгий взгляд Дитриха, нервно застегнула верхнюю пуговицу телогрейки, но зато расстегнула среднюю…
Приблизительно в этом месте Генрих потряс головой, чтобы сосредоточиться.
Единственное, что могло их утешить, — что и в ушах тоже зазвенело, до того быстрая и звонкая оказалась речь у русской фрау.
— Не партизанка я, не партизанка, не стреляйте! Живу я здесь! Здешняя я!… Шла вот тут, видишь — нет?.. Гуляла себе, цветочки смотрела, значит, глядю, батюшки-светы! — вы едете. Ну и испугалась маленько, думала, поспеваете шибко скоро, меня можете не увидеть, да ишо чего ненароком придавите. Машина-то у вас вон какая, агромадина: в ней когда сидишь, разве что на дороге мелкое заприметить можно?
Дитрих почти ничего не понял из ее взволнованной речи, но решил придерживаться избранной линии. Он тонко улыбнулся поселянке, принимая вид человека досконально разбирающегося во всех славянских хитростях, и погрозил ей пальцем:
— Ой, маткааа! Ты мне зупы не заговариват! Тебья трутно не заметит! Уж сколко еду, догнат не моку! Однако бистро ты тут гуляйт в цветиках. Что-то мне коворьит, что ты ест драпайть!
Поселянка изобразила на замурзанном лице неестественно огромную улыбку:
— Да что ты, милай?! Что ты, Господь с тобой, куда мне тут драпать? Сам погляди, здесь как в песне — степь да степь кругом.
Морунген сочувственно покачал головой, нахмурился, припоминая, но затем спохватился и снова перешел на деловой тон. А острое чувство голода, ощущаемое где-то посредине между сердцем и желудком, подсказало ему самую актуальную тему:
— В пестне, коворишь? Ну та латно. Тепьерь коворьи, где ест твой курка, яйко, млеко, мьясо?
Женщина демонстративно всплеснула руками, затем скрестила их на груди с видом великомученицы:
— Да что ты, родимый! Какие такие нынче «курки, яйки, млеко»? Уж второй месяц, как без домашней скотины живем! Партизаны все по селу собрали и в лес увели! — Тут она зажмурилась и прошептала: — Господи, твоя воля! Шо же это я такое несу? Какие тут партизаны?
— Опьят партизаны! — оживился майор. — Ты знайт, где естъ партизаны?! Ты покасыфайт дороха до партизаны?!
Все время, пока Дитрих демонстрировал подчиненным свое блестящее знание русского языка, они сидели рядом с ним притихшие и окончательно запутавшиеся. Время от времени то Ганс, то Генрих, то Клаус пристально осматривали окрестности, наблюдая, чтобы противник не подкрался внезапно и не застал их врасплох. Но если бы им сейчас учинили допрос с пристрастием, то они бы признались, что где-то втайне даже начали мечтать о противнике, о стрельбе и взрывах — о чем-нибудь, что хотя бы немного приблизило их к утраченной внезапно реальности. Что касается русской фрау, она была весьма симпатичной, но что-то подсказывало танкистам, что дорогу на Белохатки эта дама им не покажет.
— Нет! — в это время встревоженно говорила фрау. — Нет! Я не то хотела сказать! Понимаешь, партизаны того… ту-ту… нет их уже, скот забрали… скот — муу-уу-у, понимаешь — нет?… млеко, яйки и ту-ту… нах хаус до дома, до хаты… теперь шурупишь? А дорога, она кому известна, дорога-то? Откуда мне знать, я ж не партизанка!
Обилие неясных и смутных «муу-уу», «ту-ту» и «шурупишь» в быстрой речи женщины окончательно запутало и рассердило Дитриха:
— О! Да, я корошо шурупишь! Ты естъ партизана, который забыфатъ дороха нах хаус! Это ошень пльохо, но ничефо, мы тебье помагайт находит этот дороха.
Женщина аж вскинулась, но моментально оценила расстановку сил и снова взяла себя в руки. Она изобразила на лице еще более натянутую и нелепую улыбку, демонстрируя при этом великолепные белые зубы, и принялась объяснять все заново, как говорится — на пальцах. Немного есть в мире народов, которые умеют так жестикулировать, и все они сосредоточены в основном гораздо южнее Берлина. Одним словом, немцы к ним не относятся, и потому Дитрих как завороженный следил за порхающими в воздухе руками поселянки.