— Я повелеваю этой жалкой женщине, — сказала моя
подруга, — пустить кровь из груди своей дочери.
Розина застыла, будто застигнутая параличом; острие кинжала
Карлсона впилось в ее кожу, и она повиновалась.
— Каково ваше желание, Олимпия?
— Пусть она зальет ягодицы дочери расплавленным воском.
И снова минутное замешательство и упрямство, снова укол кинжала, и снова
повиновалась несчастная Розина.
— Ваше слово, Жюльетта.
— О, я бы хотела, чтобы мать устроила хорошую порку
этой девочке, чтобы кровь лилась ручьями.
Вы не представляете себе, с какой неохотой исполнялось мое
желание! Вначале удары были совсем слабые и не оставляли даже следов, но кинжал
Карлсона сделал свое дело, Розина заработала хлыстом поживее и некоторое время
спустя содрала кожу с ягодиц дочери. Еще более жестокие страдания выпали на
долю остальных детей. По моему желанию Франсиско содомировал старшую сестру и терзал
при этом свою мать; во время этой процедуры Боршан сбросил сперму в мой задний
проход.
— Лопни мои глаза, — выругался капитан, извлекая
свой орган, все еще твердый и разбухший, — мне надоели детские забавы, не
пора ли перейти к делу? Для начала свяжем всех четверых вместе так, чтобы они
составили одно целое.
— Хорошо, и что дальше?
— Потом каждый из нас возьмет горячую кочергу и немного
поворошит эту кучу падали…
Целый час раздавались истошные вопли, шипела кожа, пахло
паленой плотью, затем капитан строго произнес:
— Возьми кинжал, Розина, и всади его в сердце сына, а
его пусть поддержит отец.
— Нет, злодей, ни за что! — простонала
мать. — Я скорее всажу его в свое сердце… — И она покончила бы с собой,
если бы я вовремя не перехватила ее руку.
— Ты подчинишься, гнусная тварь! — взвизгнул
Карлсон.
Он схватил запястье жены и сам вонзил лезвие в грудь
мальчика. Клервиль, ревнивая Клервиль, жившая только истреблением самцов,
увидев, что ее отстранили от истязания юноши, взяла другой нож и нанесла ему
раны в тысячу раз более жестокие. Потом Розину разложили на узкой скамье,
крепко привязали, и Боршан приказал Эрнелинде вскрыть скальпелем материнский
живот. Трясущаяся от страха, сломленная, окровавленная, поддерживаемая только
надеждой спасти свою жизнь, подгоняемая Карлсоном, девочка выполнила чудовищный
приказ.
— Вот отсюда ты появилась на— свет, — зловеще
сказал отец, указывая на зияющую полость, — и сюда же ты сейчас вернешься.
Ее сложили калачиком, перевязали веревками и, едва дышавшую,
засунули в чрево, в котором когда-то, давным-давно, она получила жизнь.
— А эту, — кивнул капитан в сторону
Кристины, — привяжем к материнской спине. Здорово придумано, не правда
ли? — заметил он, когда это было сделано. — Посмотрите, как мало
места могут занимать три женщины.
— А Франсиско? — поинтересовалась Клервиль.
— Он твой, — небрежно бросил Боршан. — Отведи
его подальше и кончай с ним, как хочешь.
— Пойдем со мной, Жюльетта, — кивнула мне
Клервиль, уводя юношу в соседнюю комнату.
Там две обезумевшие от крови вакханки долго истязали
несчастного, подвергая самым жестоким и изощренным издевательствам, какие
только способно придумать человеческое воображение. Когда мы вернулись в салон,
разгоряченные и прекрасные, как никогда, Карлсон и Боршан не удержались и сразу
набросились на нас, что вызвало ревнивые протесты Боргезе, которая досадливо
заявила, что жертвы еще дышат, поэтому не следует терять драгоценного времени.
Поскольку пора было ужинать, все решили продолжить пытки прямо за столом.
— В таком случае, — сказала Олимпия, которой
предоставили право выбрать последнюю пытку, тем более, что она не приложила
руку к истязанию и умерщвлению Франсиско, — разложим жертвы перед собой на
столе. Во-первых, мы полюбуемся состоянием, в каком они уже находятся, а это,
смею думать, очень приятно; во-вторых, устроим кровавое пиршество, что достойно
увенчает сегодняшнюю оргию.
— Я согласна, — заявила Клервиль, — но перед
ужином я хочу совокупиться.
— Но с кем, дорогая? — развела я руками. —
Наши рыцари выжаты до последней капли.
— Братец, — обратилась моя ненасытная подруга к
капитану, — сделай милость, вызови сюда десяток самых стойких своих
солдат, а мы сыграем для них роль шлюх.
Появились солдаты, и мы, не дрогнув перед угрожающе
торчавшими перед нами членами, распластались на подушках, разбросанных на полу.
Элиза и Раймонда пришли нам на помощь; Сбригани, Боршан и Карлсон принялись
содомировать друг друга, и в продолжение четырех долгих часов под сладостные
звуки отчаянных стонов наших жертв мы трое яростно совокуплялись почище самых
отъявленных потаскух, после чего наши храбрецы удалились, измочаленные и
побежденные.
— На что еще годится самец, когда у него больше нет
эрекции? — со злобой проговорила Клервиль. — А ну-ка, братец, приведи
обратно этих лодырей, и пусть им перережут глотки на наших глазах.
Капитан дал команду, два десятка его телохранителей схватили
десятерых недавних наших ублажителей, и пока продолжалась резня, мы — Боргезе,
Клервиль и я — продолжали мастурбировать и ласкать друг друга. Потом велели
подать нам ужин. Мы восседали, обнаженные, измазанные кровью и спермой, пьяные
от похоти, и довели свою дьявольскую жестокость до такой степени, что вместе с
пищей поглощали кусочки плоти умирающих женщин, лежавших на столе. Наконец,
насытившись по горло убийствами и развратом, мы уснули среди трупов, в лужах
вина, дерьма, спермы и остатков человеческого мяса. Я не помню, что было
дальше, но, открыв глаза, я увидела, что лежу между двух остывших трупов,
уткнувшись носом в задницу Карлсона, а его член все еще покоится, забытый, в
задней норке Боргезе. Пошевелившись, я ощутила в своем заду обмякший орган
капитана, голова которого покоилась на загаженных ягодицах Раймонды, а Сбригани
мирно похрапывал, спрятав голову под мышки Элизы… На столе валялись
расчлененные жертвы.
Вот какую картину увидело дневное светило поздним утром
следующего дня, и мне показалось, что оно ничуть не оскорблено вчерашними
излишествами, напротив, никогда, по-моему, оно не улыбалось так лучезарно со
дня творения. Как видите, совершеннейшая неправда, что небо наказывает
человеческие пороки, и нелепо думать, будто они его оскорбляют. Нет, друзья
мои, оно оказывает благосклонность и негодяям и добронравным людям в одинаковой
мере, не разбирая ни тех, ни других.
— Нет, нет, — со страстью говорила я в то утро
своим проснувшимся сообщникам, которые умиротворенно и расслабленно слушали
меня, — мы никого и ничего не оскорбляем, предаваясь пороку. Может быть,
Бога? Но как можно говорить о гневе, если он не существует? Природу? Природе
вообще наплевать на наше поведение, — продолжала я, припоминая все
постулаты морали и нравственности, на которых была воспитана. — Человек ни
в чем не зависит от Природы; он даже не является ее сыном, он всего лишь пена
на ее поверхности, отброс ее деятельности. Он подчиняется тому же закону,
который управляет минеральной, растительной и животной материей, и когда он
занимается воспроизводством в согласии с присущими его породе законами, он ни в
коей мере не служит Природе и в еще меньшей степени исполняет ее желания.
Разрушение намного выгоднее нашей великой матери, ибо возвращает ей права,
которых ее лишила наша способность к размножению. Иными словами, наши
злодейства угодны ей, друзья мои, а наши добродетели бросают ей вызов; таким
образом, жестокие преступления — вот что отвечает ее самым страстным желаниям,
поэтому тот, кто хочет верно служить ей, должен разрушать и крушить все на
своем пути, должен уничтожить саму возможность воспроизводства во всех трех
упомянутых мною царствах, которое только мешает Природе творить и созидать. Да,
Клервиль, я была маленькой неразумной дурочкой, когда мы с тобой расстались, я
была тогда слепой поклонницей Природы; но с тех пор я узнала и впитала в себя
многое такое, что освободило меня от ее власти и подвинуло к простым законам
естественных царств. Я поняла, что надо быть величайшим идиотом, чтобы
пренебрегать страстями, которые являются движущими, живительными силами нашего
существования; и остаться глухим к их зову так же невозможно, как невозможно
родиться заново. Эти страсти настолько неотъемлемы от нас, настолько необходимы
для функционирования нашего организма, что от их удовлетворения зависит наша
жизнь. Знай, милая моя Клервиль, — при этом я с жаром прижала —ее руку к
своей груди, — что я сделалась безропотной рабой своих страстей! Я готова
принести им в жертву все, что угодно, какими бы отвратительными они ни были!
Если, как гласит предрассудок, существовало бы нечто святое и неприкосновенное,
я нашла бы еще большее наслаждение в том, чтобы бросить его под ноги моим
страстям; острое предвкушение этого запретного удовольствия стало бы мощным
толчком к действию, и рука моя не дрогнула бы перед самым чудовищным
преступлением
[97]
.