Осуществляя эти системы на практике, мы с моими друзьями
предавались всему, что есть самого пикантного и изысканного в распутстве и
жестокости.
Вот в таком расположении духа мы находились, когда на мой
справедливый суд привели юношу шестнадцати лет, красивого как Амур, обвиняемого
в попытке отравить свою мать. Все было ясно с самого начала: все факты были
против него. Он не имел никаких шансов спастись, но мои друзья и я сам стали
думать, как избавить его от наказания, так как все трое жаждали насладиться им,
и тут мое коварное воображение подсказало мне выход, который не только спасал
виновника, но и губил невинного.
— Где сейчас яд, которым ты якобы отравил мать? —
спросил я юношу.
— Он у нее.
— Прекрасно! Тогда ты скажешь на последнем допросе, что
это она собиралась лишить тебя жизни. Ты ведь хочешь ее смерти? Так вот, она
погибнет. Ты доволен?
— Я в восторге, господин! Я ненавижу эту женщину и даже
готов умереть вместе с ней.
— Уликой будет яд, который находится у нее.
— Да, но только всем известно, что я купил его у
аптекаря нашего городка, и мне пришлось сказать, что яд нужен моей матери,
чтобы травить крыс в доме.
— Других улик против тебя нет?
— Нет.
— Тогда я сам распоряжусь твоей жизнью и жизнью твоей
матери.
Я послал за аптекарем.
— Поостерегитесь, — заявил я ему, — обвинять
этого ребенка, он действительно купил яд по просьбе матери, и теперь мышьяк у
нее в руках. И мы уверены, что она сама хотела отравить его, значит
противоположное свидетельство вас погубит.
— Но тогда я буду виноват в любом случае, —
возразил аптекарь.
— Нисколько; мальчик действовал по велению своей
матери, хозяйки дома, и вы не могли знать о ее намерениях. Но, если вы продали
яд малолетнему, не спросив, кто послал его, вы пропали.
Ботаник, убежденный этими доводами, сказал так, как я его
научил; юноша говорил моими словами, и его несчастная мать, прижатая к стене
этими обвинениями и не в силах их опровергнуть, погибла на эшафоте, в то время
как мы с друзьями, наблюдая казнь, занимались с ее сыном самыми сладострастными
способами содомии. Я никогда не забуду, как, сжимая анусом член Бонифацио, я
извергнулся в зад юноши в тот самый момент, когда его мать испустила дух.
Готовность, с какой очаровательный мальчик отдавался нам, радость, написанная
на его лице при виде предсмертных конвульсий женщины, давшей ему жизнь, —
все это стало причиной такого высокого мнения о его способностях, что мы порешили
отправить его в Неаполь, где с возрастом, усовершенствовав свои принципы, он
мог бы сделаться, без сомнения, одним из самых ловких мерзавцев в Европе.
Какое злодейство! Это обвинение вырвалось бы здесь из уст
глупости. Вы подарили обществу чудовище, чьи изощренные злодеяния, возможно,
станут причиной тысяч смертей! Какой благородный поступок! Так ответим мы
глупости, увешанной готическими предрассудками морали и добродетели: мы служили
природе, предоставив ей один из инструментов, которыми она творит зло, необходимое
для нее.
Еще три месяца мы провели в моем поместье, купаясь в роскоши
и разврате, пока, наконец, соображения осторожности не вернули нас в то место,
которое уготовил нам наш долг. Первым приключением, которым я обязан месту
исповедника, когда мы вернулись, стал случай с одной набожной тридцатилетней,
но все еще красивой и свежей женщиной; когда меня вызвали к ней, она лежала на
смертном одре.
— Отец мой, — начала она, — пришла пора
исправить самую отвратительную из несправедливостей. Здесь на столе миллион
золотом, и вы видите перед собой эту прелестную девочку, — продолжала она,
указывая на очаровательное создание лет двенадцати, — ни то, ни другое мне
не принадлежат, хотя я по своей злой воле держу их у себя… Увы, кто знает:
может быть, я бы поступила еще хуже. Одна моя подруга, когда умирала в Неаполе
два года назад, поручила мне этого ребенка и эти деньги, заставив меня
поклясться, что я передам их герцогу Спинозе в Милане. Соблазнившись золотом, я
все оставила себе, но злодейство не приносит счастья, и совесть настолько меня
замучила, что я прошу вас как можно скорее избавить меня от груза моего
поступка. Хотя я вам доверяю, святой отец, я вынуждена оставить записку своим
наследникам, чтобы уведомить их об этом решении.
— Такая предосторожность, мадам, — живо прервал я
ее, — не только напрасно обнародует вашу вину, но и докажет ваше недоверие
ко мне, поэтому я не имею права заниматься этим делом.
— Ах, сударь, сударь, не будем больше говорить об этой
злосчастной записке: вы один исполните мой долг, вы один успокоите мою совесть,
и никто об этом не узнает.
— Ваш поступок, мадам, — сказал я уже
спокойнее, — разумеется, ужасен, и я не уверен, успокоит ли небо столь
простой способ, предлагаемый вами.
Затем я продолжал сурово:
— Как вы могли так надругаться над дружбой, религией,
честью и природой! Нет, не думайте, будто возвращение присвоенного поможет вам.
Вы богаты, мадам, и вы знаете нужды бедных, так что прибавьте к этой сумме
половину вашего состояния, чтобы удовлетворить высшую справедливость. Вы
знаете, мадам, что ваша вина велика, и только бедные могут похлопотать за вас
перед Господом. И не надо торговаться со своей совестью: коль скоро вы стали
добычей демонов, которые ждут вас с нетерпением, вы потеряли право умолять
Всевышнего простить ваши прегрешения.
— Вы меня пугаете, отец мой!
— Это мой долг, мадам; будучи посредником между небом и
вами, я должен показать вам меч, нависший над вашей головой. И когда еще смогу
я это сделать? Только в последний момент, когда вы еще можете спастись. Но вы пропали,
если будете колебаться.
Оглушенная моими последними словами, моя богобоязненная
пациентка велела принести шкатулку, содержимое которой составляло восемьсот
тысяч ливров — половину ее состояния.
— Возьмите, — сказала она, заливаясь
слезами, — возьмите, святой отец, я возвращаю свой долг; молитесь за мою
грешную душу и утешьте меня.
— Я бы очень этого хотел, мадам, — отвечал я,
кивком головы, велев Клементии, одетой как дуэнья, которую я представил как
свою сестру, унести золото и увести девочку, — да, я от всего сердца желал
бы рассеять ваши страхи, но не буду обманывать вас. Я чувствую, что вы должны
рассчитывать на милосердие божие, но вот уравняет ли этот дар ваше прегрешение?
Смогут ли успокоить разгневанного Бога эти деньги, возмещающие зло, которое вы
причинили людям? Если представить себе все величие, всю беспредельность этого
высшего Существа, как можно тешить себя надеждой разжалобить его, когда вы
имели несчастье так жестоко его оскорбить? Вы знаете характер этого
беспощадного Бога из истории его народа, вы видите, что он везде и всюду
ревнив, мстителен, неумолим, и все те качества, что в человеке называются
пороками, в нем являются добродетелями. В самом деле, как без строгости мог он
проявить свою власть, если его непрерывно обижали его собственные создания,
если ему постоянно завидовал демон? Отличительная черта власти есть крайняя
строгость, а терпимость — это добродетель и удел слабого. Признаком силы всегда
был деспотизм, и не надо рассказывать мне, что Бог добр, потому что я знаю, что
он справедлив, а истинная справедливость никогда не сочеталась с добротой,
которая в сущности есть не что иное, как следствие слабости и глупости. Вы
жестоко оскорбили вашего Создателя, мадам; искупление не возмещает ваши
прегрешения, и я не буду скрывать от вас, что не в моей власти спасти вас от
справедливого наказания, которого вы заслуживаете: я могу лишь молить
Всевышнего о спасении вашей души. И я буду молиться за вас, но не могу быть
уверен в успехе, ибо я такое же слабое и ничтожной создание, как и вы. Муки, к
которым вам надо готовиться, ужасны. Я знаю, что вечно гореть в аду — это
жестокое наказание, что при одной мысли об этом кровь застывает в жилах, но
такова ваша участь, и я не в силах избавить вас от нее.